Он поднялся и направился в сторону кухни.
– А теперь давайте посмотрим, удастся ли нам наскрести что-нибудь на обед, – сказал он.
XXVII
После скромного обеда они прогулялись по достопримечательностям Флоренции, и воображение Себастьяна все еще будоражили фрески Сан-Марко и надгробия Медичи, когда он добрался наконец до дома. Солнце опустилось уже совсем низко, пока он крутой и пыльной дорогой поднимался в сторону виллы. Его окружали благословенные синие тени, пространства, заполненные не камнем и штукатуркой, а отливавшие янтарем деревья и трава, исполненные для него сейчас необычайного, почти сверхъестественного значения. Блаженно, в состоянии расслабленной пассивной созерцательности, как сомнамбула с широко открытыми глазами, все видящая, но воспринимающая окружение словно чужими органами чувств, которая ощущает и мыслит, но испытывает эмоции, которые ей не принадлежат, с сознанием совершенно очистившимся и открытым, он двигался сквозь окружавшее его сияние и одновременно сквозь воспоминания обо всем, что совсем недавно видел и слышал. Огромные и гладкие глыбы мрамора, бесплотные святые в беленых стенах монастырских келий, слова Бруно, сказанные, когда они выходили из часовни Медичи.
– Микеланджело и Фра Анджелико – таинство святости и обожествление.
Приобщение к таинству святости. Личность достигает таких вершин величия, что перестает быть просто человеком, обыкновенным мужчиной или женщиной, а уподобляется богу, одному из обитателей Олимпа, как вот этот возвышенно-задумчивый воин, как те огромные титаны, нависшие своей обнаженной тяжкой мощью над саркофагами. А превыше святости все же обожествление, когда личность полностью растворяется в благости единения и человек может сказать: «Это уже не я. Это Бог во мне».
Тем временем перед ним снова возникла коза. Та самая, что пыталась жевать бутоны глицинии в свете фар машины в первый вечер с дядей Юстасом. Но на этот раз из угла ее рта торчала основательно пожеванная роза, как у Кармен в опере, и потому под воображаемые бравурные звуки «Тореадор, смелее в бой» животное подошло к ограде сада и, медленно дожевывая растение, посмотрело на Себастьяна сквозь прутья решетки. На желтом фоне глазных яблок зрачки казались двумя узкими щелками, в которых не читалось ничего, кроме тупой и темной бессмыслицы. Себастьян протянул руку и погладил длинный изгиб благородного семитского носа, приласкал все шесть теплых и мускулистых дюймов отвислого уха, а затем ухватился за один из дьявольских рогов. Кармен в испуге попятилась. Он ухватился крепче и попытался подтянуть животное ближе к себе. Внезапным мощным рывком головы создание высвободилось и стало быстро взбираться вверх по ступенькам. Крупное черное вымя раскачивалось при каждом поспешном шаге. Задержавшись у вершины ступеней, коза выпустила из себя дюжину шариков помета, а потом потянулась и сорвала другую розу, предназначавшуюся, видимо, уже для второго акта. Себастьян повернулся и пошел дальше сквозь сияние предзакатного солнца, сквозь свои воспоминания. Снова счастливый самозабвением сомнамбулы. Но одновременно где-то на периферии сознания уже вызревало предчувствие иных реалий, отложенных ненадолго, – лжи, которую он нагородил, и неизбежного разговора с миссис Окэм, ожидавшего его впереди. А несчастное дитя, возможно, уже подвергли допросу, выпороли, посадили на хлеб и воду в наказание. Но нет. Он отказывался расставаться со своим счастливым расположением духа, пока не возникло крайней необходимости. Кармен с розой и белой бородой; мрамор и фрески; приобщение к таинству и обожествлению. А почему бы тогда не назвать это, скажем, апотрагозом и капрификацией
[71]? Он громко рассмеялся. Но это не значило, что слова, произнесенные Бруно, пока они стояли на Соборной площади в ожидании трамвая, не произвели на него глубочайшего впечатления. Приобщение к таинству и обожествление – единственные пути, чтобы избежать невыразимой усталости от самого себя, от ужаса деградации, от неизбежности всегда оставаться всего лишь обыкновенным человеком. Два пути, но на самом деле только второй из них вел в открытое пространство. А столь многообещающий и звучащий более привлекательно первый путь рано или поздно приводил в прекрасный, но тупик. Под триумфальными арками, вдоль широкой дороги между статуями и фонтанами ты с помпой маршировал, чтобы познать всю горечь разочарования – торжественно и героически на всем ходу ты врезался в конечность существа своей личности. Тупик, разумеется, венчала стена из прочного мрамора, украшенная колоссальными монументами во славу твоей силы, благородства и мудрости. Но стена оставалась стеной, нисколько не лучше и не хуже, чем порочная ограда твоей прежней тюремной ограды, в которой ты был заточен, будучи просто человеком. В то время как другой путь… Но тут как раз пришел трамвай.
– Вы проявили ко мне невероятную доброту, – заикаясь, он начал нести банальности, когда они пожимали друг другу руки на прощание, но затем волна эмоций захлестнула его: – Научили видеть столько нового… И я действительно постараюсь. По-настоящему…
Смуглый носатый череп заулыбался, и в глубоких глазницах блеснули нежность и, уже в который раз, сочувствие.
Да, размышлял Себастьян, когда трамвай медленно полз вдоль узкой улочки к реке, он действительно постарается. Попытается стать честнее, меньше думать только о себе самом. Жить среди людей и реальных событий, а не прятаться от них в призрачном мире слов. Каким же жутким человеком он был! Неприязнь к себе и раскаяние гармонично смешались с теми чувствами, которые вызывало в нем послеполуденное солнце и те увлекательно незнакомые вещи, которые оно освещало. С Сан-Марко и с часовней Медичи, с добротой Бруно и с тем, что поведал ему этот человек. И постепенно его настроение модулировало от изначальной этической взволнованности в иную тональность. От экзальтации ощущения своей вины и будущих добрых намерений оно перешло в блаженную поэтическую созерцательность, в это неземное сомнамбулическое состояние, в котором он по-прежнему пребывал, когда одолел последний крутой поворот дороги и увидел перед собой ворота из кованого железа между двумя высокими каменными колоннами, торжественно выстроившийся ряд кипарисов, ломаной линией поднимавшийся к самой вилле; сама она, скрытая за отрогом холма, пока не показалась.
Он вошел через калитку для пешеходов. Мелкий гравий дорожки приятно захрустел под ногами, как кукурузные хлопья, подававшиеся к завтраку.
Иду по кукурузным хлопьям, и воображение
Рисует вновь мне чудеса Преображения,
Свершившегося в солнечных лучах…
Внезапно среди кипарисов в двадцати или тридцати ярдах от него на дорожку выбежала маленькая темная фигурка. Ощутимо вздрогнув всем телом и почувствовав жутковатую тяжесть внизу живота, Себастьян узнал девочку с корзиной для прополки, узнал живое воплощение своей вины, больной совести, предвестницу реальности, которую в поэтической отрешенности так хотелось забыть. Заметив его, ребенок замер на месте и стоял, глядя округлившимися черными глазами. Ее лицо, как заметил Себастьян, выглядело бледнее, чем обычно. На нем проступали следы пролитых слез. О господи… Он улыбнулся ей, крикнул: