Реакция Гитлера на старую бисмарковскую канцелярию – ее только потом перестроили, придав ей вид настоящей толкучки, – выражалась в его стремлении очернить своего великого предшественника. «Он не имел понятия об архитектуре и правильном использовании пространства, – то и дело жаловался Гитлер. – Только представьте себе кухни, устроенные на первом этаже». Он систематически стремился принизить величие Железного канцлера, и притом на самых экстраординарных основаниях. «Старик Бисмарк просто не имел представления, как обращаться с еврейской проблемой», – как-то заявил он за столом. Свита, естественно, не испытывала уважения к традициям или окружающей ее обстановке. Шауб и Зепп Дитрих занимались грубой, неприличной игрой на одном из древних парчовых диванов, когда я потерял терпение. «Неужели вы не понимаете, что Бисмарк, возможно, сидел здесь? – обратился я к ним. – Хоть попробуйте вести себя прилично, по крайней мере!» Гитлер был в комнате, но он просто смотрел в сторону и грыз ногти.
Интеллектуальный уровень был никакой. Всего лишь один пример: однажды Шауб натолкнулся на снимки обнаженной Матильды Людендорф, сделанные тогда, когда эта дама проходила какой-то курс лечения природными средствами, и послал их по кругу с гоготом ценителя. Вечерами дело обстояло немногим лучше, потому что даже Гитлеру приходилось организовывать в какой-то мере официальные развлечения, и иногда вызывали меня, чтобы сыграть свою роль за фортепиано. Происходило это уже не так часто, как раньше или как предполагали берлинцы. Возможно, причиной здесь было то, что как-то я устроил вечер в своем доме, и мне из канцелярии позвонил Рудольф Гесс и сказал, что фюрер хочет, чтобы я приехал и сыграл для него. Что ж, я покинул своих гостей и поехал. Это была жертва, на которую приходится идти, чтобы оставаться в хороших отношениях с этим человеком. Там отлично знали, что у меня своя вечеринка, и я уверен, что меня вызвали сознательно.
Вечерняя компания еще не потеряла лицо, как это произошло позже, когда Геббельс привез своих подружек-артисток, и среди них не было ни одной приличной женщины. Да и сами гости не были одного пола. Там была одна примечательная пожилая дама по имени фрау Дирксен, которая, как я думаю, являлась мачехой посла в Токио, которая сразу же сказала Гитлеру в моем присутствии: «Вы должны понимать, что я есть монархистка и ею останусь. Для меня Вильгельм II – все еще кайзер». Требовалось немалое мужество, чтобы заявить такую вещь даже в 1933 году. Гитлер стал раздражать ее длинной филиппикой о реакционерах и о том, что близится время, когда он очистит эти авгиевы конюшни в министерстве иностранных дел.
Все здание всегда было освещено ярким светом. Выглядело так, будто идет постановка какого-то фильма. Я иногда расхаживал вокруг, выключая свет, но Гитлер ничего подобного не делал. Витрина была его идеалом. Может, это было каким-то образом связано с тем, что у него зрение было слабее, чем он признавался в этом сам, из-за того, что в войну он попал под газовую атаку, но правда и то, что у него не было чувства цвета и он был совершенно безразличен к световому эффекту на цвета. Для него хорошая фотография была лучше, чем работа Леонардо да Винчи. Что он по-настоящему любил делать по вечерам, так это смотреть фильмы. Почти каждую ночь ему показывали фильм в его личном кинозале. Одним из самых любимых был «Кинг-Конг», который он прокручивал по два-три раза. Это была история, как помню, о гигантской обезьяне, у которой возникла какая-то фрейдистская нежность к женщине-человеку, бывшей чуть больше, чем его рука, а потом обезьяна взбесилась. Жуткая история, но Гитлера она совершенно завораживала. Он говорил о ней целыми днями.
Его вкус в литературе все еще напоминал мне нижнюю полку книжного шкафа на Тьерштрассее. По какому-то случаю мы вновь оказались в Мюнхене, когда я зашел в ресторан «Остерия Бавария» на обед и встретил Гитлера с его свитой, устроившихся за одним из столов. Они находились в патио снаружи, так что, должно быть, было тепло. Гитлер держал в руке какое-то письмо, написанное на плотной пергаментной бумаге, и я тут же узнал четкий и безошибочный почерк. «Так, значит, Людвиг II написал вам письмо», – пошутил я. «Откуда вы знаете, кто писал это?» – спросил он в замешательстве. И я объяснил, что эта рука известна любому студенту баварской истории. Гофман наткнулся на него у какого-то антиквара и, вероятно, подумал, что Гитлер купит его. Это было великолепно написанное гомосексуальное любовное письмо какому-то слуге, и Гитлер пришел от него в восторг. Он читал его и про себя злорадствовал над фразами. Казалось, он извлекает из текста какое-то искупительное удовлетворение.
Положение мое было не из легких. Гитлер держал меня при себе, потому что чувствовал, что я – единственное лицо из давних знакомых, которое может заниматься иностранными корреспондентами на равных и не давать им раздражать его. Он так и не понял их требований или психологии, или почему я не могу вымуштровать их, как это делают Геббельс и Дитрих с германской прессой. Он считал, что им надо только угрожать санкциями или высылкой, чтобы заставить повиноваться, и так и не усвоил, что эти корреспонденты могли отлично трудиться в любой другой стране. Половину своего времени я тратил на их защиту, а однажды с помощью Функа удалось отразить серьезную попытку Геббельса выслать Никкербокера из страны. Гитлер иногда все еще слушал меня, но всегда старался, чтобы у его камарильи не создалось впечатления, что он пользуется моими советами. Он все еще рассматривал меня в качестве своего американского эксперта, хотя никогда не воспринимал тех вещей, о которых я не переставая твердил ему.
Однажды во время обеда в канцелярии для всех наместников он вдруг выкопал мое прошлое предложение 1925 года о мировом турне. Он выдал одно из своих нескончаемых резюме на тему истории партии – его любимый предмет – и о потрясающих трудностях, с которыми он столкнулся, перестраивая ее после Ландсберга. «И что же предложил наш мистер Ганфштенгль в это время, господа? Он предложил, чтобы я бросил Германию и расширил свой кругозор за границей». Конечно, это вызвало громкий залп издевательского смеха, поэтому я стал возражать и заявил, что ценный опыт очень был бы полезен для того поста, на котором он сейчас очутился. «Да что есть Америка, кроме миллионеров, королев красоты, дурацких рекордов и Голливуда… – прервал он меня. – Я вижу Америку оттуда, где я сижу, намного яснее, чем когда-либо знал ее». Чистейшей воды мегаломания. Из всех гостей только фон Эпп понимающе слегка пожал плечами в мою поддержку. Все бесполезно. Гитлер никогда не учился. Его никогда невозможно застать наедине, а когда рядом были Шауб, либо Брюкнер, либо какой-нибудь наместник, он начинал вопить, как будто находился на публичном митинге. Только в таком тоне и в такой среде он чувствовал себя дома.
Его непримиримость в отношении зарубежных стран была почти патологической. Где-то в 1933 году Нейрат предположил, что для нас может быть очень полезным возвратить египтянам знаменитую головку царицы Нефертити. Она была найдена немецкими археологами, и ее реставрация предусматривалась Версальским договором. Я предложил этот план как средство для улучшения отношений между Германией и Средним Востоком. «Ну что я вам говорил! Наш мистер Ганфштенгль готов все раздать!» – так комментировал это Гитлер. Я возразил, что идея состояла в том, чтобы устроить эту церемонию как предлог для дружеских переговоров, но Гитлер оборвал дискуссию, заявив, что сам факт, что Версальский договор требовал возвращения этого бюста, – достаточная причина для того, чтобы не делать этого.