— Так, значит, они, пока спим мы, уставши, детей наших портют? А я-то гадала, с чего мой Джузеппе отбился от рук? — Дородные женщины, сжавши руками горячие груди, теряли дар речи. — А ты, значит, муська Елена, гуляла со старым козлом Гвенчитано, и он открывал тебе ихние заговоры?
Козимо Андреич и Нина Петровна достигли вершины блаженства и славы».
К сожалению, в манускрипте не сохранилось ни слова о том, как в воскресенье, седьмого мая, не подозревая, что это последний день перед их сожжением, ведьмы (за исключением Инессы), кривлявшиеся на площади, вдруг заметили в толпе высокую белокурую женщину, державшую на руках редкой красоты ребенка. Люди, сами не понимая почему, расступались перед нею, перешептываясь, что от ребенка исходит тепло, как от печки, и Катерина подошла прямо к клетке, в которой, белесая, словно крошащаяся от соли, разбитая раковина, лежала Инесса. При виде Катерины она с трудом привстала на грязной, дурно пахнущей соломе.
— Пришла? — удивилась она. — Я думала, что не увидимся. Зачем ты пришла?
— Попрощаться с тобой. Его показать.
— Да я его вижу и так. Он мне снится.
— Он снится тебе?
Инесса не ответила.
— Боишься? — спросила ее Катерина.
— Ведь я говорила, — шепнула Инесса. — Одни безголовые смерти боятся. Чего там бояться? Смерть — это же чудо. Скорее бы уж! А эти патлатые дуры решили, что нас отпускают. Вон, слюни развесили!
— Инесса, куда мне идти?
Катерина вдруг всхлипнула.
— Чего ты ревешь? Он же смотрит.
Леонардо пристально и одновременно нежно смотрел на мать, не выпуская ее руки.
— Все знает, — вздохнула Инесса. — Жалеет тебя.
Они помолчали. Катерина чувствовала, что Инесса стала еще сильнее и тверже, несмотря на то, что горбатое истощенное тело ее еле-еле удерживало себя в сидячем положении и при малейшем напряжении голоса валилось то вправо, то влево, как валится травинка от ветра.
— В шести бедах он спасет тебя, — прошептала Инесса, — а если помрешь от седьмой беды, то он похоронит тебя. Чужие тебя не коснутся.
— Да как похоронит? — белыми губами спросила Катерина. — Он мал, он дитя…
— А ты ведь не завтра помрешь, Катерина. Тебе еще век вековать. Войдешь во гроб в зрелости, в свой день и час, как только во время свое и срезают колосья серпом. А вот завтра — мой день. — Она засмеялась тихонько. — Мой праздник прилюдный. Увидишь, как будут здесь все веселиться. Ведь людям немногого нужно. У них все — на коже, на самом верху. Царапнешь — а утром царапин не видно, огнем обожжешь — и ожог заживет. Подобен ослу человек от рождения, а к смерти он немощен и безобразен, пустил паутину свою по земле, а думает, что это прутья железные…
Инесса говорила загадками, но чуткая Катерина понимала, что многое кроется за ее отрывистыми словами, и старалась ничего не пропустить. Ей отчаянно хотелось спросить у горбуньи, какова будет участь ее сына Леонардо, но она чувствовала, что на этот вопрос Инесса не станет отвечать.
…За ночь на площадь натаскали дров, смолистых, сухих, и хвороста, тоже сухого, шестнадцать вязанок. Солдатики в сношенных мундирах, разрумянившиеся от холода и радостного предчувствия выпивки, которую им пообещал сам Козимо за быструю работу, старались, чтобы ни одна хворостинка, ни одна полешка не потерялась по дороге.
— Эх, жахнем мы их, стерв лохматых! — бурчал один старый, беззубый солдат с разорванным ухом. — Как есть серый пепел оставим! Да челюсти. Они не горят.
— Дяденька, а дяденька! — приставал к нему другой солдат, молоденький, с желтоватым пухом, едва пробившимся на круглых щеках. — А много ты ведьм-то пожег? Сколько штук-то?
— А кто их считал! — отмахнулся старый солдат, явно не желая признаваться, что завтра он будет жечь ведьм в первый раз. — Их сколько ни жги, они заново вылезут. Ну чисто поганки у нас в Валентиновке…
— А я, братаны, чего не понимаю, — вмешался еще один, третий солдат, с лицом таким строгим, как будто бы он всю жизнь пел на клиросе. — Пожечь-то пожжем, ну и что? Куда тогда души-то ихние денутся?
— Откуда там души? Там душ вовсе нет. Козимо Андреич вон растолковал, что ведьмы без душ на земле проживают.
— Чудно это все. — И молоденький, с пухом, задумался. — Одна у них там. Муськой-пуськой зовут. Она мне ручонку свою протянула из клетки и шепчет: «Солдатик, пожми. Ведь я не кусаюсь. Ей-Богу, пожми!»
— А ты что? — насупился старый солдат.
— А ручка у ней — чисто как хризантема. Ну, я и пожал.
— Эх, дурак! — Старик сплюнул. — На цельную жизнь осквернился! Дурак!
За такими невеселыми, однако интересными разговорами солдатские роты закончили свое дело к пяти часам утра. Построились, потирая пахнущие смолой задубелые ладони. Быстрой походкой Козимо Медичи обошел всех построившихся и лично, как он говорил, заглянул в каждую «солдатскую наглую рожу». Вина все же выкатили две бочки (обещано было четыре), и пахнущий крепко спиртным виночерпий принялся за дело.
— Вот в старое время, мне дед говорил, — сказал тот же самый солдат, у которого свисало разорванное кем-то ухо, — у воинства кружки железными были. Натрешь их, бывало, песочком — горят!
— Милок, не страдай! Не страдай, мой хороший! — сказал виночерпий с такой округленною заднею частью неброского тела, что можно принять его было за бабу. — Вот скоро у нас загорится, так это… Так это, скажу я тебе… Уж не кружка у нас загорится… милок… а сам знаешь…
И, не найдя нужных слов, покрутил своей ласковой, тоже как будто бабьей головой.
В семь часов утра площадь была забита народом — не протолкнуться. В первых рядах стояла знать. Те самые люди, которые предположить не могли, что большая часть их уже в черном списке, поскольку все их имена по доносу Вероньки и мусек туда внесены. Остальное пространство заполнял простой люд Флоренции. Только на нескольких лицах отражалось что-то вроде страха и беспокойства, а в основном глаза людей горели злорадным нетерпением. Скорее бы уж запалили да начали! Утро было сереньким, слегка дождливым, толпа начала волноваться.
— Ишь, как ливанет сейчас! — переговаривались простые и честные граждане города. — Так сжечь и не сможем. Зальет ведь огонь!
— Да что там зальет. Сожжем негодяек! Еще как сожжем! Сперва подпалим им подошвы, потом колени в труху превратятся, потом дойдет и до пуза. А если погаснет, так заново все! Опять разожгут и по новой: сперва — подошвы, потом — все до паха, а там уж — то самое. И письки, и жопки, и ихние сиськи. Подбросим дровишек, и снова: хрясь, хрясь!
Настроение было праздничным. Многие принесли с собой еду, сообразив, что процедура не будет быстрой и есть очень сильно захочется. Но почему-то есть захотелось сразу же, до начала казни. Наверное, сильный и жадный восторг всегда идет под руку с голодом. Женщины развязывали тряпки с горячим, ночью испеченным хлебом, резали брызжущий соком синий лук, крупную серую соль сыпали на помидоры. И радостно, крепко запахло едою. В каждом оживленном лице, внутри каждого жующего и отрыгивающего рта, каждого плевка и откашливания содрогалась жизнь, которой нисколько не нужно такого — возвышенного, словно трель соловья, а нужно вот это, простое да складное: жевать и отрыгивать хлеб с синим луком.