Еще целый час продолжала она лежать на груди его, словно желая его продавить своей женскою тяжестью, однако да Винчи, темно покрасневший от крови, прихлынувшей к лбу и затылку, и помолодевший так, как на морозе вдруг юным становится старое дерево от яркого света и от серебра, могучий, как конь, только что перепрыгнувший бездонную пропасть, — да, старый да Винчи уже ни в какой не нуждался свободе. И так, и иначе: на грязной его холостяцкой постели, и на берегу беспокойного моря, и среди трав, и в холодном курятнике, и даже на липкой от пота скамейке — везде, где есть просто поверхность, которая могла уместить их двоих, эти двое стремились друг друга познать с той же силой, с которой когда-то познали друг друга Адам и жена его Ева под деревом, которое было не грушей, не яблоней, а деревом райским, нам всем неизвестным.
Да Винчи, проливший за свои пятьдесят зрелых лет такое количество семени в женщин, что если бы слить его семя куда-нибудь, ну, скажем, в какую-то ямку в земле, она бы, впитавши в себя половину, была все равно бы полна до краев, был словно в каком-то бреду или сне. Несмотря на то состояние, которое известно только мужчинам, долго стремящимся к обладанию единственной, необходимой им женщиной, — то безумное состояние, когда вся твоя сила устремляется в одну точку, где боль, и ломота, и словно сверкание бенгальских огней, и такое блаженство, которое не позволяет кричать, поскольку крик только сломает, нарушит твой самый греховный и щедрый поступок, — да Винчи не мог до конца быть уверен, что это действительно произошло. Когда он особенно сильно, до боли, в нее погружался, он чувствовал сразу, что весь растворяется, что его нет, и если бы кто-то спросил его, был ли он счастлив на этой земле, как никто, зажмурился бы и кивнул благодарно. Ему не хватало губ, чтобы ошущать ее ими и зацеловать, не хватало рук, чтобы одновременно дотрагиваться и до груди ее, и до волос, и до живота, где еще ярко краснел след от произведенной матушкой Варварой хирургической операции, не хватало зрения, поскольку он стремился созерцать ее всю, а особенно это круглое, вишнево разрумяненное лицо, по которому проходили волны счастливых ощущений. Ему не хватало ее, но хватало любви к ней, ему разрывающей душу».
Я не буду ничего добавлять к этому отрывку, поскольку летописец, который жил в старину, разбирался в этих вопросах гораздо лучше меня, и если он так говорит о взаимном чувстве Катерины и старика да Винчи, у него должны были быть на это веские основания. Мне же приходит в голову вот что: любовь ведь сторонится шуток. И тот, кто решит с ней шутить и высмеивать ее проявленья, заплатит за это: истлеют прогнившие корни его, устанет работать холодное сердце.
Глава 16
Три года блаженства
Иногда, чтобы развеселить Катерину, да Винчи пел. Он знал много песен, пиратских особенно, поскольку когда-то служил поваренком на судне испанских пиратов. Надо сказать, что биография этого странного человека на редкость пестра и извилиста, а если копнуть ее глубже, то начинает кружиться голова у любопытного, который, в конце концов, неминуемо задастся вопросом: «Да может ли быть это правдой? А ну как, узнав, чей он дед, стали просто валить в одну кучу других разных дедов и перемешали их судьбы в одну?»
Не берусь утверждать, что все изложенное в этой книге соответствует исторической истине. Но если вы спросите моего мнения, то я скажу честно, что нет такой истины. А есть просто жизнь, у которой, как в море, одна глубина над другой, и останки одних поколений закрыты другими, такими же темными и безголосыми. Поэтому я не советую вам меня уличать в разных мелких неточностях. Читайте спокойно, и Бог мне судья.
Итак, он ей пел. После ужина, обычно проходящего на большой свежевыкрашенной террасе, прислуга в переднике, в пышной прическе, слегка громыхая ногами, обутыми в ботинки из кожи козла, сперва накрывала на стол, а потом с него убирала, косясь своим сизым завистливым глазом на то, как размякший хозяин ласкает кудрявого мальчика. А женщина — и не жена, не хозяйка, а просто спокойная, ладная женщина, — ничуть не стесняясь прислуги, держала свою обнаженную руку, всю в кольцах, то на рукаве его, то на затылке. Потом приносили ему мандолину, и он, приосанившись, пел. Всегда начиналось вот с этой, любимой:
Я с детства был испорченный ребенок,
На папу и на маму не похож.
Я женщин уважал еще с пеленок.
Эй, Жора, подержи мой макинтош!
Катерина смеялась, хотя не все итальянские слова этого куплета были ей понятны, но звук его низкого голоса, и то, как он лукаво подмигивал блестящим глазом в густых и длинных ресницах, и то, как, выразительно ущипнув струны мандолины, протягивал руку, желая слегка ущипнуть и ее высокую грудь через кружево платья, — все нравилось ей. А ночью, в постели, измучив друг друга негаснущей страстью, они засыпали всегда в одной позе: она прижималась виском к его правому, с большой выступающей костью, плечу, и ноги их переплетались так плотно, что были похожи на корни деревьев, сплетенных под влажной и сытой землей.
Я чувствую, что читателю не терпится понять, как же это произошло. Как же случилось так, что влюбленная в Пьеро да Винчи, родившая от него сына Катерина вдруг переметнулась к другому? Не дай Бог, грубоватому человеку придет в голову, что, устав от мытарств и боясь за крошечного Леонардо, Катерина использовала богатого старика и уступила его домогательствам, поняв, что иного нет выхода в жизни. Однако давайте сперва разберемся. По опыту вам говорю, что в науке, как гордый Тургенев сказал, «страсти нежной» нет места ни соображеньям достатка, ни даже и соображеньям карьеры. Ну, будет у вас большая изба и сад с огородом. В избе-то кто ходит? Кто валенком шаркает? Какой-то вертлявый, с большим кадыком. А может, напротив, мучнистый и толстый. Забьешься на печку и думаешь: «Господи! Пошли мне сюда рядового колхозника! А если таких не осталось, то можно рабочего с молотом и наковальней!»
В любви не работает сила терпенья. Вот так же, как в музыке: если ребенку вложить в руки скрипку и требовать, чтобы ребенок исполнил отрывок из Баха или пиццикато, не дай Бог, какое, что сделает бедный ребенок? Замкнется и будет следить своим глазиком детским за мухой, свободной и вольной, как море. Вон села на фикус, а вон пригубила вчерашнего рому из папиной рюмки. Свобода! Великое дело — свобода!
Она не лукавила, не притворялась. Она была женщиной смелой и честной. Но карта судьбы так легла, что вот этот, который был рядом, кормил и поил ее и ребенка, не требовал больше, чем стыд позволял, боялся ее потерять пуще смерти, который был одно-временно и добрым, и жестким, и наглым, и робким, развратным с другими, а с ней целомудренным, — да, именно этот седой человек и стал Катерине последним возлюбленным.
В манускрипте, к счастью, сохранились обрывки их ночных разговоров.
«— Какая у тебя кожа на спине! — шептал он, сперва губами, а потом языком проводя между ее лопатками. — Вот так бы и съел всю тебя! Смотри, ты здесь золотая, как мед, а здесь — ярко-белая. Как это так?
— А ты у меня, — отвечала она, — здесь — колкий, как еж, а вот здесь — шелковистый. Ты между ногами — кудрявый барашек, а шея и плечи твои — как у буйвола. Ты чувствуешь сам, до чего ты силен?