— Здорово, молодка, — сказал ей старик.
— Здорово, — сказала она, чуть смутившись.
— К ведунье идешь? — И старик ястребиным внимательным глазом взглянул на нее из-под войлочной шляпы.
— Тебе что за дело? — вспылила она с восточной горячностью.
— Да путь-то не близок, — заметил старик.
— А то я не знаю!
— Ты не горячись. Садись на осла моего — и вперед. Доедешь до завтра.
Она так и вспыхнула.
— А ты как же, дедушка?
— Кто тебе дедушка? — спросил он сердито. — Нашлась тоже внучка!
Она поняла, что шутить с ним не стоит.
— А как я осла-то тебе возвращу?
— Осел меня сам, когда надо, отыщет. Давай, залезай на осла, Катерина.
— Ты даже и имя мое уже знаешь?
— Ефремушка, — мягко промолвил старик, погладив осла по затылку. — Il mio oro (мой золотой). Свези эту девочку знаешь куда? — И он прошептал что-то в ухо покорного зверя. — Садись, Катерина. Не трать драгоценного времени, слышишь? Дни стали короче, а ночи длиннее.
И вдруг она вспомнила! Море, закат. Огромная туча над самой кормою, гремящая цепь на обоих запястьях, натертых до крови.
— Постой! Это ты?
— Это я. — И он скорчил смешную гримасу. — А ты не узнала? Проведать пришел. Взглянуть, как и что. Дитя твое мы бережем, Катерина. Такого второго на свете не будет.
Поставив корзину с плодами на землю, он долго смотрел, как она удалялась: высокая, статная, светловолосая, сидящая, как королева на троне, на этом потертом, скрипящем седле.
«Пусть, — думала Катерина, в последний раз оглянувшись на странного старика, — пусть даже я не понимаю всего, но главное я сердцем знаю: мой сын зачат от любимого. И значит, что этот любимый сейчас не где-то там ходит-гуляет, а он ведь тоже во мне. Да иначе-то как? Пусть даже он и обвенчался с глазастой, нисколько мне не интересной особой. И зря она так завернула на темечке свои эти рыжие косы, что стала похожа и в профиль, и в фас на овцу!»
Горечь, однако, не покидала ее, поскольку Катерина была не только умна, но подозрительна, вспыльчива, горяча и так могла грызть себя, что даже белка, грызущая крепкий орех с той усидчивостью, с которой животное, проголодавшись, грызет и орехи, и корни, и кости, — так вот: даже белка орех не грызет так остервенело, как наша красавица саму себя грызла. Ах, ревность намного страшнее любви. Сначала лизнет — вроде и не почувствуешь, потом вдруг набросится и как давай трепать тебя всеми своими зубами! И, главное, не отпускает. Ты просишь, хрипишь, выкуп в нос ей суешь — напрасно, напрасно. Уж если попался… Она и умрет тоже вместе с тобой, и ляжете кротко в одну с ней могилку.
«По примеру Инессы, — говорится в манускрипте, — Катерина послала голубя во Флоренцию, в дом молодого, недавно приступившего к своим обязанностям нотариуса. Голубь застал новобрачную чету в постели, когда Пьеро, только что освободившись из объятий супруги, отвернулся от нее, и огорченные, бессвязные обрывки мыслей заполнили его голову, как поднявшееся тесто заполняет собою деревянный чан, в который его поместили.
„Отчего так случилось, — думал Пьеро, — что мне не нужны эти робкие ласки? Вот я принимаю в ладони свои прелестную грудь Альбиеры, и что? Она же, как шелк и как атлас, на ощупь! Но мне наплевать! Отчего это так? А у Катерины тяжелые груди, как будто отлитые в жаркой плавильне, и волосы в самом низу живота — густые и цветом как чистое золото! Возьмешь, разведешь их по разные стороны, а там — словно астры, горячие, мокрые! Да, пусть она нищая, пусть хоть бродяга, но только она мне нужна была в жены, а все остальные совсем ни к чему!“
В эту минуту белоснежный голубь стукнул клювом в окно, только что ярко, до ослепительного блеска, вымытого служанкой. (Весьма состоятельные люди могли позволить себе такое баловство, как высокие, с витражами, окна. Не думайте, кстати, что их занавешивали. Зачем красоту закрывать?)
Пьеро хотел отогнать голубя, который — не дай Бог — разбил бы окно, но голубь взглянул на него и насупился. Тут молодой нотариус заметил, что из сизого с золотистым пятном клюва торчит кусочек бумаги. Он воровски оглянулся на спящую Альбиеру, которая выпростала из-под шелкового одеяла крошечную, как у младенца, ногу, и сделал голубю знак, чтобы тот перелетел на третий этаж, где у нотариуса располагался его кабинет, заваленный книгами и документами. Голубь понятливо кивнул и, взмахнув крыльями, взмыл вверх, но тут Альбиера высунула вторую ногу, еще, может, даже изящней, чем первая, и широко открыла светлые, удлиненные к вискам глаза.
— Buona cara mattina, — застенчиво произнесла она бархатистым со сна голоском. — Доброе утро, миленький.
— Buona, buona! — рассеянно отозвался муж, с досадой взглянув на нее.
— Мой дорогой господин куда-то торопится? — продолжала она, нечуткая, как все выросшие в богатстве, избалованные люди. — У него нет секунды для своей лисички?
— Альбиера! — Пьеро впервые повысил голос. — Нельзя думать только о себе! Кроме этого ежедневного кувырканья в постели, я должен позаботиться о том, чтобы обеспечить семью!
Глаза новобрачной застлало слезами, и цвет их стал красным, как кровь.
— Я знаю, что ты никогда не любил меня! — Она изо всей силы стукнула кулачком по взбитой по-душке. — Отправь меня к папе и маме обратно, отдай в монастырь, но нельзя же так мучить!
— Dio per questo! Господи, за что! — проскрежетал зубами Пьеро, но природная мягкость души и прекрасное образование, полученное за границей, не позволили ему плюнуть на все и броситься на третий этаж, где голубь, наверное, ждал терпеливо. Он вернулся обратно к Альбиере, встал на колени возле пышного супружеского ложа и поцеловал младенчески маленькую ножку.
— Скажи, что ты любишь меня, — Альбиера все шмыгала носом.
— А то! Обожаю! — уныло ответил он ей.
— Ой, не врешь ли? — Она заблестела глазами. — А как вот насчет доказать?
— Что? Опять доказать? Работа-то как же?
— Il lavoro non en lupo. Работа не волк, — объяснила она.
И он подчинился. Да, он подчинился. Поскольку всегда, во всех цивилизациях — и даже в Башкирии, даже в Перу — мужчины страшатся скандалов и слез.
Когда, наконец, Пьеро освободился из плена ее крепких ручек и ножек, то голубя не было. Ни на каком из трех этажей его дома. Нигде. Тогда он решил от тоски прогуляться и вышел на площадь Синьории. Вот тут на плечо его и опустилась ученая птица».
Но дальше опять обгорело, и я сама продолжаю. А если бы голубь сей не долетел? Положим, пришла бы гроза, закрутила его в небесах да и бросила наземь, на плиты какой-нибудь площади, а? Но он долетел. И, мягко журча всей утробой своей, раскрыл острый клюв, чтобы Пьеро мог вынуть кусочек бумаги. Дождался, пока тот прочтет, побледнеет, зальется слезами, смахнет эти слезы, чтобы не заметили их шалопаи, гулявшие рядом, и, лишь убедившись, что выполнил миссию, взмыл в небеса и там растворился.