Пожарский призвал старца к себе, послав за ним своего родича — князя Дмитрия Пожарского-Лопату. Келарю таким способом оказывали почет и подчеркивали важность дела, которым ему предстояло заняться. Явившись в ставку командующего, Авраамий Палицын был «умолен» отправиться к казакам Трубецкого за помощью. В качестве охраны ему дали «многих дворян»: путь Троицкого келаря пролегал через Замоскворечье, кипящее боями.
Добравшись до Климентовского острожка, Авраамий Палицын принялся ободрять тамошний невеликий гарнизон. Как видно, он узрел меж казаками шатость. Присутствие духовного лица высокого сана должно было пристыдить колеблющихся и предотвратить их бегство.
Выйдя с «эскортом» из острожка, старец двинулся к побережью Москвы-реки. Там он застал скверное зрелище. Великое множество казаков уходило с поля сражения бродом «против церкви святаго великомученика Христова Никиты». Эта церковь, правда, в сильно перестроенном виде, существует и ныне — на улице Гончарной, неподалеку от Земляного вала. Судя по ее расположению, казачий лагерь находился далековато от тех мест, где шло сражение…
Здесь Авраамий Палицын вновь обратился с речами к ополченцам и, по его словам, обратил некоторых вспять.
Но «…егда прииде келарь в станы казачьи, и ту обрете их множество: овых пьющих, а иных играющих»… Келарь в удивлении воззрился на ратников, равнодушно развлекающихся, тогда как их товарищи жизни кладут на другом берегу реки. Он обратился к казакам с суровым поучением. Те, как он говорит, «…выидошя из станов своих и повелешя звонити и кличюще ясаком (возгласом): «Сергиев, Сергиев»! И поидоша вси на бой»
[184].
В Троице-Сергиевой обители сохранилась память о том, как келарь Авраамий, отлично знавший нравы казаков, не стал в критический момент ограничиваться духовными словесами, а использовал более действенный для них аргумент. Понимая, сколь важно собрать все силы в кулак, он, обратившись сначала к доброму слову Божию, затем обещал куражливым казакам казну Троице-Сергиевой обители. Как пишет историк И. Е. Забелин, «при постоянных жалобах на наготу и голод, казакам, кроме духовного красноречия от Божественных писаний, конечно требовалось и что-либо более вещественное, и было очень естественно и вполне необходимо предложить им и достойную уплату за труд. Должно полагать, что употребить в дело такое обещание было предложено старцу от стороны Пожарского и Минина».
[185]
Это звучит очень и очень правдоподобно. Под Москвой, в станах Трубецкого, собрались далеко не те казаки, которых Россия знает по временам Платова и русско-турецких войн. В Первом земском ополчении, помимо тех, кто нелицемерно любил свое отечество, скучился и всякий сброд, страшно развращенный обстоятельствами Смуты. Пожарский, видев казачью среду, надо полагать, заранее наказал Палицыну: «Дай им денег, если веры и совести окажется недостаточно! Ты знаешь, отец Авраамий, кто они такие».
Может, некоторые из ушедщих в таборы с поля боя, послушав духовные наставления, устыдились своего малодушия. Кого-то, вероятно, пробрала простая русская совесть. Как же так — оставить товарищей своих, бросить их перед лицом беспощадного неприятеля! Ведь худо же, не по-людски… Ну а прочие, думается, не от укоров совести и не от духовных словес поворотили коней, а заслышав, какая плата им обещана.
Таков был казачий дух в те времена! Перед ним трепетала вся Россия, поскольку он был страшнее и опаснее духа прямо разбойничьего. Понадобились многие годы, чтобы выжечь и выкорчевать его из народного сознания.
Так или иначе, Авраамий Палицын сделал свое дело. Казачья конница вернулась в Замоскворечье и сцепилась с Ходкевичем. Вместе с нею и сам Трубецкой вновь явился на битву.
[186]
Приход этой новой силы поставил гетмана в крайне тяжелое положение. Долгие летние сумерки обещали продлить бой до позднего часа. Из улочек и проулков Замоскворечья на людей Ходкевича тут и там бросались отряды казаков, ополченцы с пищалями нажимали по фронту, дворянские сотни врубались в левый фланг. Расположение польских войск завалено было трупами людей и животных, стонали раненые, посвистывали стрелы, визжал орудийный «дроб», врезаясь в людские скопления. Русские и польские бойцы безжалостно резались на развалинах Великого города, сажали друг друга на копья, стреляли в упор. Когда заканчивались пули, в дело шел битый кирпич. Знаменосцев приходилось менять одного за другим. Свинец разбивал в щепы обозные телеги и сундуки с поклажей. Вино хлестало из продырявленных бочек. Возчики, поворотя лошадей, падали, сраженные метким выстрелом. Взбесившиеся кони носились, сбивая воинов.
Тактические уловки утратили всякую ценность, обе стороны просто дрались на износ. Кто кого переупрямит. Стойкость одного великого народа против стойкости другого великого народа. Всё превосходство польской армии в качестве, вооружении и дисциплине исчезло. А вот единственный козырь земцев — воодушевление людей, сражающихся за свою землю, — сохранил силу. Поляков понемногу ломали. Им было куда отступать. Они могли уйти, у них за спиной не было ни святынь древних, ни родных домов. И тоскливо им делалось от мысли, что примет их тела черная сухая почва чужой страны.
Хотел гетман такого исхода или не хотел, а его постепенно выдавливали с позиции у Екатерининского храма.
Струсь ни единой сотни не двинул ему на помощь в решающий час. И если между русскими военачальниками были разногласия, то и польских они также не обошли стороной. Как свидетельствуют шведские источники, между военными вождями поляков установилось соперничество.
[187] Да и среди самих поляков раздавались голоса, укорявшие Струся за его эгоистическое безрассудство и нежелание помочь гетману. Это соперничество, наряду со страхом перед новыми потерями, предотвратило очередную вылазку кремлевских сидельцев.
[188]