Затем Антонов лаконично добавил: «В нескольких словах я успокоил собравшихся и приказал охране разобраться с арестованными людьми… Толпа недовольно ворчит, угрожает расправой дрожащим юнкерам, однако затем успокаивается, и я беспрепятственно веду арестованных к месту назначения…»
На самом деле все было не так легко. Первые слова Антонова просто потонули в криках матросов и красногвардейцев, требовавших отомстить юнкерам.
Среди юнкеров были несколько молодых людей, которых мы с Ридом видели у Зимнего дворца, когда без помех вошли в комнаты после побега Керенского. Тогда они поклялись умереть, защищая Временное правительство. Теперь же им предоставлялась такая возможность. Но сейчас, однако, они заботились лишь о том, чтобы остаться в живых, что указывало на их здравый смысл.
Бесси Битти спорила со мной о том, что юнкера – почти что мальчишки и что они втянуты в эту авантюру не совсем по своей воле, но подстрекаемые бывшими царскими офицерами и другими. Вроде того французского офицера. Да, сказал я, но во время осады Зимнего дворца, которая велась столь осторожно, чтобы избежать кровопролития, все же были людские потери, хотя не погиб ни один защитник. А красногвардейцы и матросы, ринувшиеся через застекленный двор Зимнего и ворвавшиеся в здание, не знали, что делать с юнкерами, и ни с кем не советовались, нужно ли отпустить их на свободу. Если бы они стали действовать по-своему, кадеты не только были бы разоружены, но и заперты. На самом деле это был изначальный план Чудновского – выпустить на свободу юнкеров, не лишая их оружия. Это было уже слишком для Антонова, который потребовал узнать, «насколько далеко зайдет это всепрощение – если мы поймаем Керенского, нам нужно будет приколоть ему медаль?». И Чудновский отступил. Итак, юнкерам прочитали лекцию и освободили под честное слово. И вот теперь они использовали свободу таким образом.
Я напомнил Бесси, что некоторые из них только что стреляли в людей, штурмовавших здание, и есть жертвы.
Антонов призывал большевиков по возможности избегать кровопролития. На его месте я посчитал бы, что моя жизнь не стоит и ломаного гроша. Однако он был спокоен, уверен, действовал почти машинально. Он не выказывал никакого страха – и воображения тоже.
– Вы не должны их трогать, – заявил он ровным, беспристрастным тоном. – Они наши пленники. Я обещал им жизнь.
– А мы – нет! – крикнул кто-то из матросов.
– Мы передадим их в руки трибунала, народного суда, – сказал Антонов.
– А трибунал их освободит. Они пытались убить нас. Мы убьем их, – ответил красногвардеец.
Антонов вел себя так, словно был уверен в революционной дисциплине, о которой неоднократно упоминал. Но я в этом не был столь уверен и не мог оставаться в стороне в подобный момент, а потому и ринулся в бой.
Оттеснив в сторону Антонова, я предстал перед матросами, стоя на верхней ступеньке лестницы.
Теперь я понимаю, что записал по-другому последовавший эпизод. Это потому, что перепуганная делегация из городской думы, которая почему-то вошла в здание телефонной станции именно в этот момент, пошла назад и доложила думе, что мы с Антоновым спасли сегодняшний день от кровопролития. Это, в свою очередь, вдохновило яркую статью в газете социалистов-революционеров «Воля народа» от 30 октября и даже задело Ассошиэйтед Пресс
44.
Поэтому, когда писал книгу, я почувствовал: 1) что должен дотянуться до этого героического описания хотя бы в некоторой степени; 2) что никто не поверит мне, если я скажу правду; 3) и что если я это сделаю, то это развенчает, преуменьшит заслуги этих мускулистых, дюжих и жестких матросов и вооруженных красногвардейцев, которые смотрели в глаза смерти, продираясь сквозь баррикады и врываясь в здание. И что же? Описывать, как они кричали на Антонова, а затем показывать, как они тают от стихотворения, которое я прочитал им на английском языке? И ни один из сотни человек не понял ни слова из того, что я им сказал, и даже если бы они понимали, то были бы еще более озадачены, потому что то, что они слышали, не имело никакого отношения непосредственно к данной ситуации?
Итак, я написал, что произнес речь, в которой напомнил им, что на них устремлены глаза всего мира, или что-то в таком роде. Битти также записала красноречивый пассаж о речи, которую я никогда не произносил.
Истина в том, что все то тщание, с которым я изучал русский язык, терпеливое обучение Янышева и уроки Воскова, преподнесенные в песнях и рассказах, – все это подвело меня в тот момент. Я не мог вспомнить ни одного русского слова. Но это было не самое худшее. Я не мог думать даже на английском.
Зато я всегда умел читать стихи. По любому поводу я могу вспомнить любое из сотни стихотворений. В данном случае то, что я вспомнил стих, было некое рефлекторное действие. Я начал читать первое стихотворение, которое пришло мне на ум, но почему именно это – я не знаю. Голос у меня был сильный, и я отбарабанил его без запинки.
Shall you complain who feed the world?
Who clothe the world?
Who house the world?
Shall you complain who are the world
Of what the world may do?
As from this hour
You use your power,
The world must follow you!
(Стоит ли жаловаться на тех, кто кормит мир?
И одевает его?
И дает ему кров?
Стоит ли жаловаться на тех, кто сам мир,
Или на то, что может сделать мир?
И с этого часа
Воспользуйтесь властью,
И мир последует за вами!)
Стихотворение Шарлоты Перкинс Джилман для них было непонятным, но, поскольку я декламировал его с огромной страстью и силой и размахивал в воздухе руками, это возымело действие.
В записках об эпизоде на телефонной станции Бесси Витти вспоминает, как один матрос узнал меня и выкрикнул: «Американский товарищ!» Вполне возможно. Всего четыре недели спустя нас по-королевски принимали в Центробалте. Все, что я помню, – это крики «Долой!», прежде чем Антонов уверенно начал спускаться с лестницы, и шарканье ног юнкеров за спиной. Каждого сопровождали два конвоира.
Снова нам довелось увидеть юнкеров раньше, чем мы предполагали.