– Но многие – наемники, – ответил он. – Как они могут соперничать с нашими людьми, у которых нет ни формы, ни офицеров, но у которых есть основания сражаться, которые понимают, за что они борются, и у которых есть священный красный флаг?
Я сделал замечание, как это принято у репортеров, чтобы вызвать ответ. Но я отступил перед этими ясными молодыми глазами и страстью в его голосе. Это была моя последняя попытка быть «безучастным» обозревателем у Суханова.
На Гродсковском фронте я слышал, как люди распевали революционные гимны, отправляясь в бой. В этих песнях не было скорби. Их пели с вызовом и с какой-то цельной ненавистью и презрением к бандитам-варварам и японским наемникам, которые осмелились так неосмотрительно вторгнуться. Услышав их, я почувствовал жестокий стыд за свою страну и ее глупость. Теперь я был убежден, что отзыв Робинса означал лишь одну вещь: что мы заигрываем с французами, англичанами и японцами, помогая им разрушить Советы.
– Разве они не понимают, что эта сила – непобедима? – яростно спросил я у Суханова, забыв, что надо говорить по-русски. Он не понял эти слова, но распознал злость у меня на лице, а я увидел, что он удивился, но уже не мог сдержаться. – О, они могут выиграть на какое-то время. Может, нас отсюда выметут, это возможно. Но ни одна сила в мире не сможет одолеть нас, если мы будем держаться вместе. – Я невольно употребил слово «мы», потому что именно так я сейчас чувствовал: если моя страна пойдет против этих рабочих, против этих бедных крестьян, вроде того старика, с кем я разговаривал у костра примерно час назад, то я на их стороне.
Суханов, встревоженный тем, что я, быть может, протестую против каких-то вопросов стратегии борьбы – я, великий организатор Иностранного легиона, – вызвал переводчика, который поехал вместе с нами.
– Я лишь говорю, что если западные державы вторгнутся, то это будет означать возвращение помещиков и капиталистов, и тогда никакая мощная артиллерия, ни самолеты, ни бомбы не помогут им. В конце концов они проиграют. Бедняки наследуют землю, и прежде всего землю Советов. Не потому, что справедливость всегда выигрывает, но потому, что их множество, и Ленин дает им ключ – осознание их силы. И в каждой стране они многому научатся от вас.
Большинство бойцов Красной гвардии были молодыми людьми, поэтому я постарался поговорить со старым крестьянином, после того как сфотографировал его. Я спросил его, что заставило его прийти в горы, чтобы сражаться. Он ответил:
– Видишь ли, брат, жить в Сибири нелегко. Девять месяцев ты сражаешься с холодом и пытаешься сохранить скот помещика в тепле и в сухости, ты никогда не снимаешь валенки. Потом три месяца ты ломаешь себе спину, чтобы посадить и вырастить урожай, а потом собрать его. Я очень много работаю. У меня десять детей, дичи и рыбы много, и они этим питаются. Но сибирский помещик может пнуть и избить тебя ни за что. Это собачья жизнь. Я спросил Бога, почему мои дети должны жить так, как я. И теперь в первый раз я увидел в этом какой-то смысл. Я чувствую, что со мной не произойдет что-то случайное, если ты понимаешь, о чем я говорю, братец. Я уразумел, что к чему. И думаю, что мои дети будут жить лучше.
В те два дня, что я провел на фронте, я стал свидетелем завораживающей демонстрации дальновидности Владивостокского Совета. Что же касается консулов союзников, кроме японцев, то они играли в кошки-мышки с Советами (британцы особенно преуспели в этом двурушничестве), Советы обратились к китайцам с особым теплом. На некоторое время китайцы, которых так гнусно третировали все царские правительства, держались настороженно, однако Советы дали китайским гражданам равные права с другими иностранцами, не как внутренним жителям, которых следовало эксплуатировать, но отнеслись к ним, как к человеческим существам. Таким образом, китайская делегация навела мосты с красноармейцами и объявила себя в оппозиции к практике Семенова мобилизовать и перегруппировывать свои силы в Маньчжурии, а также протестовала против попыток союзников заставить Китай наложить эмбарго на поставку продовольствия в Сибирь.
– Мы хотим, чтобы наши продукты и припасы поступали бы русским рабочим и крестьянам, – сказали они.
То, чему я был свидетелем, – это было формальной (настолько формальной, насколько позволяли фронтовые условия) конференцией, на которой присутствовали делегаты двух национальностей, представлявшие одну треть населения мира. К китайцам обращались на их языке, переводчиком был блистательный двадцатиоднолетний Тунганоги, который, как и Суханов, воплощал в себе молодую революционную Россию. Советскую делегацию возглавлял Краснощекое, проделавший исключительно практические приготовления для сотрудничества, к которому Суханов приложил руку. Он произнес речь, в которой он превознес их братскую встречу под открытым небом, и сказал:
– Китайский и русский народ – это истинные дети природы, не испорченные пороками западной цивилизации, неискушенные в дипломатических обманах и интригах.
Рядом с красногвардейцами во время нашей поездки по фронту мы видели поднимающиеся подразделения Красной армии. Здесь, по крайней мере, это была интернациональная армия, включавшая, что крайне важно, чехов, которые сопротивлялись своим офицерам и вступили в ряды Красной армии.
В целом здесь и на других фронтах семеновские подразделения были отброшены назад, и примерно четыреста чехов сражались в солидарности с большевиками. Там также были корейцы, они грелись у костров и, согласно рапортам, говорили:
– Мы сражаемся сейчас за вашу свободу; когда-нибудь вы будете сражаться с нами против японцев за нашу независимость.
Семенов не был единственным претендентом на лавры Наполеона Сибири; просто он был на данный момент самым дерзким и наглым и заявлял о своих намерениях продвинуться к Уральским горам, а оттуда – в Москву и в Кремль.
Красногвардейцам приходилось часто покидать заводские станки и работу на полях (поскольку это был июнь, солнце почти не садилось, и каждая минута светового дня должна была быть использована для работы на земле), но их торжественно провожали и встречали как героев.
Я прокомментировал Лифшицу, что они, должно быть, теряют много времени, чтобы работать таким образом, и все постоянно повторялось, изо дня в день.
– Может, оно и так – ответил Лифшиц, – но каждый раз, когда они возвращаются, мы понимаем, что все это ненадолго и им снова придется идти в бой. И они это понимают. Поэтому человек может выдержать все это, если ему говорят, что он – герой. И слова, идущие от сердца, – это то, что у нас имеется в избытке, – немного застенчиво произнес он. – Я лишь хочу, чтобы у нас были современные ружья и пули, а также гранаты в таком же количестве.
Конечно же их заводы вовсю работали, производя ружья, но по-настоящему большие орудия на крепости, смотревшие на бухту Золотой Рог, прибыли из Петрограда, мне кажется, еще во время авантюры Корнилова, в которой Керенский скомпрометировал себя.
Была определенная логика в словах Лифшица. Иногда что-то в Джероме напоминало мне Воскова. Он не обладал искрометным юмором Воскова, однако у них обоих была некая тугая нить, что делала их похожими друг на друга. Я также подозреваю, что, как Восков, Лифшиц всегда лучше всего собирался во время кризисов и расслаблялся, только когда все шло хорошо, но я не могу сказать, что за семь недель, что я был там, кризис миновал, он лишь усугублялся. Но все равно, с Джеромом я чувствовал себя относительно веселым. Несмотря на то что он был наделен высохшим телом и спиной, которую не мог выпрямить, его дар – смотреть на вещи прямо (что он приписывал своему марксизму, разумеется) был таким, что в его присутствии я никогда не думал о нем как о человеке, имеющем физические недостатки.