|
Cтраница 147
Может быть, сам князь почувствовал, что во «Взгляде на литературу нашу…» им взят неверный тон, который не позволит его статье стать событием в журналистике и уж тем более что-то в ней изменить. Не очень удачной, кстати, оказалась и редакция 1874 года — статья стала еще больше похожа на главу из ненаписанных воспоминаний о Пушкине… Так или иначе, «Взгляд на литературу нашу…» остался незавершенным, и, надо думать, решение Вяземского отказаться от работы над этой статьей было вполне резонным. Он положил в стол начатую было статью «О современной литературе и критике». Не стал продолжать и «Полевой. — Белинский». Может быть, аналогия между Полевым и Белинским в какой-то момент показалась ему слишком натянутой (сам Белинский относился к Полевому с насмешкой); может, оказалось, что «Москвитянин» эту статью все равно не возьмет, а кроме него печататься негде… Да и литературная конъюнктура уже менялась — вслед за 1847 годом грянул революционный 1848-й, европейские передряги взволновали Вяземского куда больше, чем проказы русских журналов. К тому же наследник Полевого пережил его совсем ненамного — 26 мая 1848 года «неистовый Виссарион» отправился к праотцам, после чего его имя на восемь лет исчезло из русской печати: упоминать его было запрещено… А спорить с мертвыми у Вяземского никогда желания не возникало.
Спорить с живыми он был готов. Но с кем?..
Сороковые стали не только временем душного, тяжелого бездействия и невозможности публиковаться, не только временем господства всего чуждого и враждебного. Почти каждый год нес с собой новую утрату. В 1842 году умер Михаил Орлов, в 1844-м — Мятлев, Крылов и Баратынский (последний сборник «Сумерки» он посвятил Вяземскому), в 1846-м — Языков. Уходили богатыри Золотого века… 3 декабря 1845 года на 59-м году жизни скончался в Москве милый странник, арзамасец Эолова Арфа — Александр Иванович Тургенев. Сбылось его желание умереть в России. До конца оставался он верен себе — был все тот же хлопотун за страждущих… В последний раз они виделись в апреле 1843-го. И хотя в 40-х отношения меж Вяземским и Тургеневым слегка подхолодились (князь считал, что Тургеневу пора бы уж хоть немного остепениться), эта потеря стала одной из главных. 23 ноября отправил Вяземский Тургеневу последнее письмо, которое завершалось так: «Не сердись на меня и дай себя обнять не словом, а делом»… «Милая Тургенешка» оставил по себе пустоту не только среди друзей своих — в самой русской жизни не стало чего-то большого и доброго.
Смерть жатву жизни косит, косит
И каждый день, и каждый час
Добычи новой жадно просит
И грозно разрывает нас.
Как много уж имен прекрасных
Она отторгла у живых,
И сколько лир висит безгласных
На кипарисах молодых.
…
А мы остались, уцелели
Из этой сечи роковой,
Но смертью ближних оскудели
И уж не рвемся в жизнь, как в бой.
Печально век свой доживая,
Мы запоздавшей смены ждем,
С днем каждым сами умирая,
Пока мы вовсе не умрем.
Сыны другого поколенья,
Мы в новом — прошлогодний цвет:
Живых нам чужды впечатленья,
А нашим — в них сочувствий нет.
Они, что любим, разлюбили,
Страстям их — нас не волновать!
Их не было там, где мы были,
Где будут — нам уж не бывать!
Наш мир — им храм опустошенный,
Им баснословье — наша быль,
И то, что пепел нам священный,
Для них одна немая пыль.
Так, мы развалинам подобны
И на распутий живых
Стоим, как памятник надгробный
Среди обителей людских.
Давным-давно еще представилась ему жизнь битвою, в которой все выходят наравне, с оружием в руках, у каждого свои планы, и кто мечтает о кресте на шею, кто о том, как бы умереть покрасивее, со знаменем в руках, впереди полка, кто — поскорее вернуться домой, в объятья родных, кто лелеет честолюбивую мечту дослужиться до генерала… Что ни день, то братские могилы, отпеванья, слезы над гробом друга. И под вечер, оглядываясь, замечает старик лишь несколько своих однолеток, и хорошо еще, коль однолеток, а то и людей моложе его двумя поколениями. Он пережил всех, и нет в этом никакой заслуги. По чистой случайности миновали его и пули, и шрапнель — и чины, и ордена, впрочем, тоже. День клонится к закату, поход близок к завершенью, но нужно еще брести, тащить опостылевший ранец и заржавелое ружье…
Иногда Вяземскому, после смертей Козловского и Наденьки переставшему задавать себе и бытию вопрос «за что?», смирившемуся со своей «загадочной сказкой», казалось еще, что хоть какая-то логика должна присутствовать в происходящем. И все ему мнилось, что вот — его очередь… Умирают младшие, умирают старшие (вот — ушли Орлов, Тургенев… уйдет Жуковский…). И, следовательно, час его близок… Он помнит, что русские стихи часто пророчат, и жестоко предсказывает себе скорый уход:
Уж не за мной ли дело стало?
Не мне ль пробьет отбой? И с жизненной бразды
Не мне ль придется снесть шалаш мой и орало
И хладным сном заснуть до утренней звезды?
Пока живется нам, все мним: еще когда-то
Нам отмежует смерть урочный наш рубеж;
Пусть смерть разит других, но наше место свято,
Но нашей жизни цвет еще богат и свеж.
За чудным призраком, который все нас манит
И многое еще сулит нам впереди,
Бежим мы — и глаза надежда нам туманит,
И ненасытный пыл горит у нас в груди.
Но вот ударит час, час страшный пробужденья;
Прозревшие глаза луч истины язвит,
И призрак — где ж его и блеск, и обольщенья? —
Он, вдруг окостенев, как вкопанный стоит.
С закрытого лица подъемлет он забрало —
И видим мы не жизнь, а смерть перед собой.
Уж не за мной ли дело стало?
Теперь не мне ль пробьет отбой?
Смерть Тургенева, декабрь 1845 года, первый снег вызывают в его памяти другую зиму и другой снег — варшавский…
Когда я был душою молод,
С восторгом пел я первый снег,
Зимы предвестник, первый холод
Мне был задатком новых нег.
Мне нравилась в тот возраст жаркий
Зима под сребряным венцом,
Зима с ее улыбкой яркой
И ослепительным лицом.
В летах и в чувствах устарелый,
Я ныне с тайною тоской
Смотрю, как вьется пепел белый
Над унывающей землей.
В картине вянущей природы
Я вижу роковой намек,
Как увядают дни и годы,
Как увядает человек.
«Роковые намеки» шли теперь, пожалуй, сплошной чередой. И все-таки этот скучный, однообразный мир, в котором сменяются привычные зимы и осени, — все еще жизнь, не поддающаяся ни роковым намекам, ни приметам, ни горестным мыслям… «Жизнь мне не блеском и счастьем, / А тайной тоской хороша», — проговорился он в стихотворении «Утешение»… Не только в смертях, что толпились вокруг, — во всем была теперь властная старость. В зеркале, где год от года тускнело лицо, уже морщинистое, с горькой складкой меж бровей, которая почти никогда теперь не разглаживалась, с невеселыми глазами и сухо сжатым ртом. В собственных болезнях (в феврале 1842-го Вяземский был при смерти), в детях (Павлуша, поступивший на службу в Министерство иностранных дел, отправился в ноябре 1843-го секретарем русского посольства в Турцию), внуках (Петя и Лизанька Валуевы очень любили гулять с дедом на островах…), в Петербурге, который разрастался на глазах и вширь, и особенно вверх, в чужих журналах и новых книгах, чаще всего вызывавших приступы тоски и отвращения. В домоседности, которая незаметно сменила желание быть на виду, в свете: «По вечерам почти всегда дома, кое-кто бывает, но за неимением говорунов и разговоров обыкновенно играем в карты: в невинный макао». «Мы теперь с женою совершенно одни доживаем свой век Филемоном и Бавкидою», — пишет он Жуковскому, пытаясь этим в общем-то благополучным сравнением (мифические Филемон и Бавкида — образец счастливой семьи) скрыть горечь слов «совершенно одни»… Летом — дача на Аптекарском острове; в 1843 и 1844 годах — по месяцу в Ревеле, который так же хорош, как двадцать лет назад, и море такое же. На пароходе поездка в финский Гельсингфорс. Все другие путешествия — в рамках Петербургской губернии, например, на мызу Мануйлово, принадлежащую Мещерским.
Вернуться к просмотру книги
Перейти к Оглавлению
Перейти к Примечанию
|
ВХОД
ПОИСК ПО САЙТУ
КАЛЕНДАРЬ
|