И даже послание к Денису Давыдову «К старому гусару» — очень русское, неизысканное и на первый взгляд развеселое — все подчинено не настоящему, а прошлому: это воспоминания о том, как было хорошо когда-то; и с явным удовольствием поминая «весь тот мир, всю эту шайку / Беззаботных молодцов», Вяземский жестоко называет нынешнюю Москву, Москву 30-х годов, старухой, которая ничем не напоминает юный веселый город донаполеоновской эпохи… Все «беззаботные молодцы», пировавшие в допожарной Москве, в Малом Знаменском переулке, еще живы-здоровы, хотя и постарели — но Вяземский пишет о них уже как о покойных, любуясь их (и собственным) прошлым. Неслучайно тем же самым размером, что и «К старому гусару», будут написаны в 50-х годах «Поминки» по уже ушедшим «молодцам». Собственно, «К старому гусару» и есть поминки, только не по мертвым, а по живым, по их молодости… Не жалея родной город, ставший наполовину чужим, Вяземский и себя, и свое поколение не жалеет — они сверстники старухи-Москвы. «За стихи благодарю, — отозвался Давыдов. — В них что-то солдатское, бивачное, разгульное и вместе с тем что-то тоскливое о нашем молодецком житье-бытье, увы, невозвратном». Это послание было подарком Денису в честь выхода его первого поэтического сборника.
В 1834 году, во втором томе альманаха «Новоселье», на обложке которого были изображены Вяземский и Пушкин в книжной лавке Смирдина, появилась «Еще тройка» — одно из самых известных стихотворений князя:
Тройка мчится, тройка скачет,
Вьется пыль из-под копыт,
Колокольчик звонко плачет
И хохочет, и визжит.
По дороге голосисто
Раздается яркий звон,
То вдали отбрякнет чисто,
То застонет глухо он.
...
Кто сей путник? и отколе,
И далек ли путь ему?
По неволе иль по воле
Мчится он в ночную тьму?
На веселье иль кручину,
К ближним ли под кров родной,
Или в грустную чужбину
Он спешит, голубчик мой?
И в этом, казалось бы, светлом, быстром, как конский топот, стихотворении мелькают мрак и тоска, царящие в душе Вяземского… Путника, мчащегося в ночной пыльной степи, равно могут ждать и «ближних кров родной», и «грустная чужбина», обручальный перстень и траурный факел над милой сердцу могилой. И неясно, «по неволе иль по воле / Мчится он в ночную тьму». Безымянную тройку Вяземского сопровождает Рок, равно способный миловать и казнить. Смутное ощущение трагедии охватывает при чтении строк, вышедших из-под пера Вяземского в эти годы… Такое настроение было сочувственно Баратынскому («Последний поэт») и Пушкину («Когда б не смутное влеченье…», «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…»)… Молодости уже не было, свободы, радости бытия — тоже. Судьбы так или иначе сложились.
…Начало 1833 года выдалось сырым и слякотным. Петербург был сражен новой болезнью — необычно тяжелой лихорадкой, от которой человек неделю метался в жару и так слабел, что едва подымался с постели. Лихорадку называли модным словом гриппа. Вяземского эта болезнь не миновала. Гриппа была не такой тяжелой, как холера, но все же совсем небезопасной: 3 февраля от нее умер Николай Иванович Гнедич, переводчик «Илиады». Гнедич среди петербургских поэтов держался особняком; ближе других ему был Крылов, а еще раньше — Батюшков… Одноглазого, некрасивого, одержимого Гомером, старомодного Гнедича уважали, но часто над ним посмеивались. А собравшись 6 февраля на кладбище Александро-Невской лавры, вдруг поняли, что потеряли настоящего рыцаря литературы, Дон Кихота, совершившего свой подвиг бытия… Поэты в складчину поставили над могилой покойного памятник с надписью «Гнедичу, обогатившему русскую словесность переводом Омира».
Но были, конечно, не только мрачные думы и переживания. Строил Вяземский и новые планы — еще раз издать «Северные цветы» (эта идея витала в воздухе вплоть до осени). Были новые книги, были «великолепные, блестящие, разнообразные, жаркие, душные, восхитительные, томительные, продолжительные» балы и маскарады (как обычно — на Масленицу и Святки). Были концерты заезжих звезд, на которые князь всегда ходил с удовольствием (и настаивал, чтобы дочь Пашенька училась играть на фортепьяно). Была игра в «Надо помянуть…», которую придумали Вяземский, Пушкин и Мятлев, — почти что арзамасская галиматья. Состояла эта игра в том, что они втроем писали длинное бессмысленное стихотворение, куда вставляли подряд всякие смешные (и даже не очень смешные) фамилии. Выдумывать эти фамилии запрещалось, нужно было искать их по газетам — в новостях и в разделах приезжающих и отъезжающих (этому их научил Гоголь). Таким образом сочинился большой «поминальник», где были графиня Нессельроде, скрипач Роде, генерал Винценгероде, «Хвостов в анакреонтическом роде», господа Чулков, Носков, Башмаков, Сапожков, Ртищев, Татищев, Бобрищев, Павлищев, не забыли португальского короля, американского президента и даже «князя Вяземского Петра, почти пьяного с утра»… Игра эта веселила поэтов почти полгода — встречаясь в гостях, Вяземский, Пушкин и Мятлев немедленно оглашали списки нелепых фамилий, найденных ими в газетах, и тут же, давясь от смеха, вставляли их в стихи. Сочиняли они и более озорные вещи, которые в их кругу назывались poesies maternelles, матерные стихи.
Была и еще одна попытка напомнить власти о том, что князь Вяземский — не только камергер и исправляющий должность вице-директора департамента. Была записка «О безмолвии русской печати», которую князь Петр Андреевич в конце марта 1833 года подал через давнего приятеля-арзамасца П.И. Полетику Блудову и Дашкову. В который раз Вяземский предлагал правительству основать политический журнал для распространения в Европе. Журнал этот разъяснял бы политику России, опровергал антирусские выпады западной прессы… Это была несколько переиначенная идея, рожденная еще в арзамасском 1817 году. О таком журнале мечтал и Пушкин: «С радостью взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала… Около него соединил бы я писателей с дарованиями… Пускай дозволят нам, русским писателям отражать бесстыдные и невежественные нападения иностранных газет». Такой журнал почти в одинаковых с Пушкиным выражениях предлагал создать под своим руководством и Жуковский: «Хороший журнал литературный и политический есть для нас необходимость… Около меня могли бы собраться и наши лучшие, уже известные писатели… В такой журнал могло бы войти и все европейское, полезное России, и все русское, достойное ее внимания». Они все еще надеялись на сотрудничество — плодотворное, честное, взаимовыгодное, на благо России и просвещения… Но никакого ответа ни Пушкин, ни Жуковский, ни Вяземский не получили. Единственная русская газета, в которой Николай I разрешил помещать политические новости из-за границы, называлась «Северная пчела».
Год промелькнул почти незаметно… Летом Вяземский повидал Дмитриева — проездом в Ригу он был в Петербурге, как всегда, милый и, несмотря на лета, бодрый; 14 июля петербургские писатели чествовали его обедом. Вера Федоровна с детьми съездила на купанья в Ревель. А сам Вяземский с 5 сентября по конец октября находился в тихом, чистеньком эстляндском Дерпте. Там встретил вернувшегося из-за границы Жуковского, повидал младших Карамзиных — студентов местного университета… В Дерпте многое напоминало об учившемся здесь когда-то Языкове, и князь написал послание к нему. Познакомился с еще одним дерптским студентом, юным графом Владимиром Соллогубом. Несмотря на разницу в возрасте — Соллогуб годился князю в сыновья — они быстро сошлись, и Соллогуб даже доверительно пожаловался Вяземскому на свои личные обстоятельства: он был увлечен красавицей графиней Эмилией Мусиной-Пушкиной… Вяземский сам неровно дышал к Эмилии, и поэтому его послание «К графу В.А. Соллогубу» было посвящено главным образом «красивым плечам» и «горделивому стану» прелестницы, а не несчастно влюбленному студенту. В Дерпте он написал и «Балтийское видение», обширный мадригал какой-то «балтийских вод царице».