Впрочем, самому князю время от времени давали понять, что его положение «государственного человека» — весьма сомнительно. Производство его в чин статского советника было утверждено императором только со второго раза. Впервые Канкрин ходатайствовал об этом еще 1 августа 1833 года. Но Бенкендорф объяснил Вяземскому при личной встрече 8 августа, что государь отказался утвердить представление: Николай I счел неуместной шутку Вяземского о петербургском генерал-губернаторе Эссене. Шутка была такова: 1 июля Эссена возвели в графы, а Вяземский посетовал, что не сделали его князем Пожарским, так как в эссеновскую эпоху пожары в столице особенно участились.
Бенкендорф вежливо рекомендовал князю Петру Андреевичу впредь не шутить насчет заслуженных лиц. То, что Эссена весь Петербург за глаза звал «Эссен-Умом Тесен», никого не смущало. Вяземский должен был служить «без классической своей улыбки»…
Вице-директорство в департаменте на деле обернулось почти директорством, потому что директор Дмитрий Гаврилович Бибиков, помянутый Денисом Давыдовым в письме, подолгу отсутствовал, занимаясь военной своей карьерой. Одно хорошо — Бибиков был старинным знакомым Вяземского еще по допожарной Москве и относился к нему почти по-родственному. Как и князь, он участвовал в Бородинском сражении, в котором был тяжело ранен — ядром Бибикову оторвало руку. С 1835 года директором департамента стал жандармский генерал-майор Дмитрий Семенович Языков — он тоже побывал под Бородином, где был ранен в ногу. Языков совмещал директорство с постом командующего 4-м жандармским округом и часто отлучался в Вильно, так что Вяземскому тоже доводилось его замещать… А на раненных в Бородинском деле шефов ему явно везло: спустя 20 лет прямым начальником Вяземского станет министр просвещения Авраам Сергеевич Норов, и история повторится с почти мистической точностью — Норов тоже геройски сражался под Бородином и был тяжело ранен, ядром ему оторвало ногу…
По присутственным дням Вяземский, преодолевая отвращение, надевал «маленький мундир» (на «шитый» мундир денег не было, и это тоже угнетало) и с утра ехал в департамент, где, стараясь не включать голову и душу, отрабатывал свои восемь тысяч в год. «Вчера утром в департаменте читал проекты положения маклерам, — записывал он в дневнике. — Если я мог бы со стороны увидеть себя в этой зале, показался бы я себе смешным и жалким. Но это называется служба, быть порядочным человеком, полезным отечеству, а пуще всего верным верноподданным»… Середину дня проводил дома с семьей, а вечером один или с женой отправлялся к кому-нибудь в салон — и там делал вид, что светская болтовня его очень занимает. Новинки литературы и журналы он листал только на ночь и бегло. Не было ни времени, ни свободы духа, чтобы поразмыслить на свежую голову и со спокойной душой. Жизнь катилась, медленно, плавно, однообразно, как невские волны под окнами, — если можно было ее назвать жизнью. «Таков Фелица я развратен, — усмехался Вяземский, — но на меня весь свет похож…»
13 декабря 1832 года он писал Жуковскому: «Вот сюжет для русской фантастической повести dans les moeurs admin-istratives
[65]: чиновник, который сходит с ума при имени своем, которого имя преследует, рябит в глазах, звучит в ушах, кипит на слюне; он отплевывается от имени своего, принимает тайно и молча другое имя, например начальника своего, подписывает под этим чужим именем какую-нибудь важную бумагу, которая идет в ход и производит значительные последствия; он за эту неумышленную фальшь подвергается суду, и так далее. Вот тебе сюжет на досуге. А я по суеверию не примусь за него, опасаясь, чтобы не сбылось со мной».
Он уже знаком с молодым Николаем Гоголем, смешным «хохликом» в аляповатом костюме (смесь писка моды с дешевой вульгарностью), уже восхищался его малороссийскими писаньями. Известно, как любил Гоголь лакомиться сюжетами, подсказанными ему со стороны. Возможно, что и к Вяземскому он приставал, упрашивая помочь каким-нибудь петербургским чиновничьим анекдотом… Во всяком случае, от княжеской фантазии один шаг до «Владимира III степени» и «Записок сумасшедшего».
В эти годы, 1833—1834, у Вяземского были только две относительно крупные поэтические публикации: семь стихотворений в альманахе «Альциона» и пять — в «Новоселье». План публикации «Фон-Визина» отдельным изданием сорвался (хотя в рукописи книгу прочел весь интеллектуальный Петербург, и автору единодушно предрекали большой успех). Главу «О нашей старой комедии» князь Петр Андреевич все же дал в «Альциону». Критикой после гибели «Литературной газеты» он занимался разве что для себя — в столе осталась статья «Краткое обозрение русской литературы и словесности в текущий период, с 1825 по 1835 годы». Печататься негде, да и критиковать, в общем-то, нечего… Новые стихи получались грустными:
Не знаю я, кого, чего ищу,
Не разберу, чем мысли тайно полны;
Но что-то есть, о чем везде грущу,
Но снов, но слез, но дум, желаний волны
Текут, кипят в болезненной груди,
И цели я не вижу впереди.
Когда смотрю, как мчатся облака,
Гонимые невидимою силой,
Я трепещу, меня берет тоска,
И мыслю я: прочь от земли постылой!
Зачем нельзя мне к облакам прильнуть
И с ними в даль лететь куда-нибудь?
Шумит ли ветр? Мне на ухо души
Он темные нашептывает речи
Про чудной край, где кто-то из глуши
Манит меня приветом тайной встречи;
И сих речей отзывы, как во сне,
Твердит душа с собой наедине.
Когда под гром оркестра пляски зной
Всех обдает веселостью безумной,
Обвитая невидимой рукой,
Из духоты существенности шумной
Я рвусь в простор иного бытия,
И до земли уж не касаюсь я.
При блеске звезд в таинственный тот час,
Как ночи сон мир видимый объемлет,
И бодрствует то, что не наше в нас,
Что жизнь души, — а жизнь земная дремлет,
В тот час один, сдается мне, живу
И сны одни я вижу наяву.
Весь мир, вся жизнь загадка для меня,
Которой нет обещанного слова;
Все мнится мне: я накануне дня,
Который жизнь покажет без покрова;
Но настает обетованный день,
И предо мной все та же, та же тень.
Это посвящение Вере Ивановне Бухариной, недавней смолянке. Ей же, по-видимому, посвящен большой мадригал «Не для меня» и цикл «Отрывки из журнала исповеди» — восемь стихотворений, невеселый дневник увлечения замужней дамой (Бухарина в июле 1832 года вышла замуж), которую Вяземский видит не каждый день, и то в свете, и это терзает его невыразимо, хотя и не ждет он ничего от этого заранее обреченного, безответного романа…
Грустным вышло и «До свидания», явно навеянное смертью Дельвига: «В круг наш, рано или поздно, / А вломится железный рок…». И небольшое «Жизнь и смерть», где смерть необычно сравнивается с ясным днем, сменяющим бурную ночь — жизнь… И «Памяти живописца Орловского» — воспоминание о былой езде по трактам, русской лихой езде, которая сменяется цивилизованным дилижансом на немецких шоссе. Об этом стихотворении отозвался в своих записках старый соратник Вяземского по «Арзамасу» Филипп Вигель: «Улыбаясь сквозь слезы, читал я прекрасные его стихи к Орловскому о былом мучении, которое мы так весело выносили. Мне казалось, он описывал первую поездку мою из Петербурга в Москву. Все нашел я тут: и вихрю подобный бег тройки, и ловкость ухарского ямщика…»