Из изложения всех предшествующих событий мы видели, что счастливая звезда Шервуда выручала его при всех обстоятельствах. Несмотря на всяческие свои проделки, он избегал кары и оставался цел и невредим, потому что правительство никак не могло решиться наложить руку на того, кто столько был возвеличен в первые годы царствования. Оно следило только за тем, чтобы «действия Шервуда оставались негласными для публики». Это давало ему возможность как-то барахтаться на поверхности житейского моря, пользуясь доверчивостью людей маленьких и легковерных и при случае извлекая из них денежную выгоду. В наших руках имеется любопытное письмо конца 1834 года, отобранное у него при обыске, от некоего Федора (подпись неразборчива), который имел великую честь снискать дружбу Шервуда, познакомившись с ним через его фактотума в баташевском деле, Степана Юркина. «Я не говорю, — пишет этот неизвестный корреспондент нашего героя, — что Вы у меня много перебрали. А, напротив, объяснюсь прямо знаменательно, что вы, милостивый государь, И. В., изволили меня обобрать, ибо лишили меня всего, что я имел и мог иметь. А случилось это через то, что я имел несчастье с Вами познакомиться, сблизиться, доверить Вам и позволить Вам называть меня при всех Вашим другом, приятелем, товарищем. Причем долгом поставлю себе объяснить Вам, что Вы в этом успели не чем другим, как уверением меня, что Вы важная доверенная особа у Его Величества нашего Цесаревича и Государя и у Его Высочества великого князя. Ну уж, конечно, Вам это удалось потому, что Вы уверили меня в императорском мундире. Что же касается до того, что я Вам очень, очень нужен, как Вы объяснили в ярлычке Вашем ко мне, а равно и о раскаянии, помещенном в письме г. Юркина, то доложу Вам на первое, что Вы напрасно это поясняете, ибо я это знал и знаю, но я принадлежу как телом, так и душой одному царю моему; на второе — скажу Вам, если Вы изъяснились просто так, что сродни всякому благородному человеку, и только я уже не раскаиваюсь, да только не в том, в чем Вы полагаете, а раскаиваюсь в том, что имел несчастье познакомиться с Вами и получить от Вас в подарок собаку, которая мне весьма дорого обошлась. Если Вы этим меня думаете пугать, то позвольте мне доложить Вам, что тот, который не боится смерти и который знаком с ней больше, чем Вы с Вашими родными, то тот не родился испугаться угроз г-на Шервуда-Верного».
Заканчивает это письмо Федор с неразборчивой подписью довольно ядовитым реверансом: «По правилам деликатности имею честь быть Ваш покорный слуга»; да что, кроме иронии, оставалось обобранному да, по-видимому, еще и шантажированному человеку?
Эта легкость, с которой все сходило Шервуду с рук, потому что правительство щадило его, а скромные жертвы боялись сводить с ним счеты, делала его излишне самоуверенным и вдохновила его на борьбу с III Отделением. Если уже в доносе Голицына он выступал скрытым антагонистом своего бывшего начальства, то теперь он откидывает забрало и выступает на бой со столпами власти, как равный с равными.
20 августа 1843 года Шервуд отправил своему бывшему покровителю Михаилу Павловичу обширный донос на нескольких десятках страниц. Начав с сообщения, что «в Смоленской губернии Poestels letzer Haush уже несколько лет играют и ноты в редком доме не находятся, надо полагать, что сочинено в Смоленске», и приложив и самые ноты этого произведения
[189], автор далее переходит к изложению существующих в России непорядков и злоупотреблений, указуя виновных и способы исправления. В этом труде Шервуду помогал отставной коллежский советник Никифоров, приславший ему даже «проект изменения некоторых существующих законов». Мы уже знаем, что у Шервуда было «влеченье, род недуга» ко всяким отставным канцеляристам, охотно сообщавшим за рюмкой водки секреты своих учреждений и не брезгавшим мелкими доносами. Этого отставного служителя Фемиды Шервуд предлагал в прокуроры комиссии для ревизии дел коммерческого суда, «буде Государю угодно будет принять проект Никифорова в уважение», и от него же, вероятно, и заимствовал свои сведения о злоупотреблениях в судебном ведомстве.
Донос Шервуда заслуживает значительного внимания, так как большая часть его, особенно там, где он отказывается от своей роли борца с революционными теориями и действиями, довольно близка к истине. Мы не будем, однако, слишком подробно останавливаться на этом труде, с которым читатель может полностью познакомиться в приложениях к книге, и задержимся только на наиболее существенных его чертах. Начав с судопроизводства, которое «как в столицах, так равно в губерниях и уездах сделалось просто ремеслом грабить», указав на препятствия, которые незаконные поступки судебных органов ставят развитию коммерции, и на злоупотребления по опекам и сиротским судам, он переходит к обвинению полиции. В частности, «Москва от действий полиции не ропщет, а стонет, так их действия беззаконны, что никакое перо не в силах описать, да и превосходит всякое вероятие, дошло до того, что всякого рода и всякого звания сделались общества мошенничества под явным покровительством полиции, а воровство дошло до высшей степени не мелочами, а целыми магазинами, и многое хуже того…» Беспорядки происходят и в откупах, и в акцизе, частые рекрутские наборы отягощают население; состояние государственных крестьян дошло до крайности, так что они «не могут переносить своего положения и готовы к возмущению»; неблагонамеренные люди могут только радоваться всему происходящему, видя в этом «явное начало к конституции», а благие распоряжения правительства не доходят до населения из-за небрежения полиции и чиновников. Раскольников обижают беспричинно; на золотых приисках в Сибири происходят злоупотребления, на которые никто не обращает внимания. Полное отсутствие законности в стране приводит ее на край пропасти. «Горе тому, кто бы смел помимо чьей-то части сделать в государстве какое-либо открытие к общественному благу», — восклицает Шервуд, скромно указуя на собственную особу: «Он подвергается всем возможным гонениям не как благонамеренный верноподданный, а как оскорбивший лично того, до чьей отрасли правления оное касается…» Все это радует одних только врагов царя и России. Европа, в особенности Англия и Франция (нельзя отказать Шервуду в понимании международной конъюнктуры), внимательно следит за слабостями России, оказывает помощь революционерам-полякам, а последние, в свою очередь, делают все возможное, чтобы очернить Россию в глазах иностранцев. Мицкевич, Адам Чарторижский, Сапега, Замойский в Париже, Константин Чарторижский в Вене, Княжевич в Дрездене — все они исподволь готовят новый мятеж.
Здесь Шервуд несколько сбивает масштаб своего и без того не очень последовательного труда и переходит к прямому доносу на живущих в Смоленске поляков, очевидно не очень благосклонно отнесшихся к новоявленному соседу. Разделавшись с ними, он снова возвращается к рассуждениям общего порядка, говорит о раскольниках и их сношениях с западными единоверцами; требует усиления репрессий в отношении вольнодумствующих профессоров; отмечает распространение безбожия среди крестьянства; указывает на недовольство на Урале и Кавказе и проч.
Начертав таким образом во многом справедливую и довольно резкую характеристику нравов российской администрации, Шервуд переходит к наиболее для него важной части доноса — политической. Памятуя, с чем связана была благосклонность к нему властей, он вызывает в памяти своего августейшего корреспондента тени декабрьских событий и старается показать, что, несмотря на расправу с восставшими, дух их еще жив, а следовательно, и с теми, кто заявил себя их решительными врагами, нужно обращаться по меньшей мере бережно. (Хотя мы и избегаем приводить пространные выдержки из его сочинения, но в целях большей отчетливости приведем его аргументацию его собственными словами.)