Шкловский, нажив к этому моменту не послужной список, а биографию, понимал, что эти действия и явления имеют прямое отношение к нему.
Он, и не он один, слышал, как поворачиваются шестерёнки в этом безжалостном механизме. И это были те шестерёнки, что перемалывали эсеров, что уже по два-три года сидели в советских тюрьмах. Зубья этих шестерёнок норовили захватить и его.
Поэтому поздним вечером 14 марта 1922 года, подойдя к Дому искусств, он внимательно посмотрел на свои окна. В окнах горел свет, и это его насторожило.
В Доме искусств жил странный старичок Ефим Егорович, как описывает его Вениамин Каверин, «маленький, сухонький, молчаливый, с жёлтой бородкой».
Его-то Шкловский и спрашивает:
— А скажи, Ефим, нет ли у меня кого там?
И Ефим ему отвечает:
— А вот, пожалуй, и есть. У вас, Виктор Борисович, там гости.
И в эту секунду жизнь Шкловского круто переменилась.
Он стоял перед Домом искусств, а в руке у него была верёвка от детских саночек, гружённых дровами. Он развернулся и повёз саночки к своим родителям.
Где он провёл ночь, неизвестно.
Эта история сразу стала легендой. Евгений Рейн, пересказывая Надежду Филипповну Фридлянд, пишет:
«Однажды глубокой ночью он и Надя возвращались домой. Когда они вышли на Кронверкский проспект, то неожиданно увидели, что окно их кухни светится.
— Засада, — сказал Шкловский. Он подумал минуту и продолжил:
— Ты возвращайся домой, тебя не возьмут, а я попробую через наше „окно“ в Белоострове уйти в Финляндию.
И он пошёл пешком на вокзал к первому поезду. Он перешёл границу и вскоре объявился в Берлине. Засады, кстати сказать, не было. Оказалось, что они просто забыли перед уходом выключить на кухне свет»
.
К таким свидетельствам надо относиться осторожно. Много непонятного и чересчур анекдотического в этой истории. Из неё вообще можно сделать вывод, что Шкловский бежал из Петрограда по ошибке.
Может, это и понравилось бы самому Шкловскому, когда он скрывал (по понятным причинам) эту деталь своей биографии, но общий тон времени и свидетелей говорит прямо противоположное.
Засады — были, и даже в тех местах, где Шкловский не жил. А жил он именно в Доме искусств. Да и непонятно, где тогда была жена Шкловского, Шкловская-Корди, которая…
Впрочем, обо всём по порядку.
Так или иначе, на следующий день он появился в квартире Тыняновых на Греческом проспекте, 15.
Об этом подробно пишет живший там Каверин (женатый на сестре Тынянова):
«Он был слегка напряжённый, но ничуть не испуганный. Почти такой же, как всегда, не очень весёлый, но способный говорить не только о том, что чекисты ищут его по всему Петрограду, но и о стиховых формах Некрасова, которыми тогда занимался Юрий.
Иногда напряжение прорывалось.
Мы были не одни. У Тынянова сидел некто Вася К., пскович, учившийся почти одновременно с Юрием в Псковской гимназии. Он был из дальних знакомых, в семье моих родителей, да и в тыняновской, его не любили. К нам он зашёл в тот вечер по делу: он открыл в Пскове маленькую книжную лавку, но превращаться в „частника“, как тогда называли нэпманов, ему не хотелось, и он надеялся, что ему удастся оформить своё предприятие под маркой ОПОЯЗа.
Юрий нехотя познакомил его с Виктором. Через пять минут этот Вася К. был, как теперь принято выражаться, „в курсе дела“. Тем поразительнее показалось мне, что в доме, который был проникнут не высказанным, но всеми подразумеваемым желанием спасти Виктора от ареста, этот вежливый, красивый, хорошо воспитанный человек заговорил (хотя бы и с оттенком осторожности) о своих торговых расчётах, ОПОЯЗ выпускал сборники, которые немедленно раскупались, и К., упомянув об этом, неловко воспользовался словом „благополучие“.
— Всё моё благополучие заключается в этой чашке чая, — с опасно разгладившимся от бешенства лицом рявкнул Виктор».
Дальше всё происходит как в настоящих романах — хозяева уговариваются с уходящим куда-то Шкловским, что завяжут занавеску в спальне узлом, и если узел будет развязан, то значит, в доме засада. Все волнуются, и все при этом знают о происходящем. Встреченный Кавериным Слонимский уверен, что Шкловского схватят если не сегодня, то завтра, что скрыться невозможно.
И правда, в тот же день к Тыняновым приходит сначала один чекист, запрещая присутствующим выходить из дома, а затем и подмога. Каверин описывает всё это довольно подробно, и десяток страниц его воспоминаний посвящён тому, как в квартире Тыняновых застревают её жители, рыжий нищий с сумой через плечо, переводчик Варшаверов, студент военно-медицинской академии, таинственная девушка, сослуживцы Тынянова. Через двое суток там находилось 23 человека, и, наконец, когда наступили третьи, всех отпустили.
Каверин так пишет об этом:
«Чем же занимался, где скрывался виновник этого переполоха? Виновник не сидел на месте и не прятался, как ни трудно этому поверить. Какое-то магическое чувство остановило его, когда, подойдя к вечеру первого дня засады к нашему дому и увидев в окне приглашавшую его занавеску, он постоял, подумал — и не зашёл. Может быть, его остановило то обстоятельство, что все окна были освещены, а окон было много. Это повторилось у дома, где жила Полонская, — и там его ждали.
Для побега нужны были деньги, и он на трамвае поехал в Госиздат, на Невский, 28, где все его знали, где изумились, увидев его, потому что он был отторжен и, следовательно, не имел права получить гонорар, который ему причитался. Но и в административной инерции к тому времени ещё не установилась полная ясность. Бухгалтер испугался, увидев Шкловского, но выписал счёт, потому что между формулами существования Госиздата и Чека отсутствовала объединяющая связь.
Кассир тоже испугался, но заплатил — он тоже имел право не знать, что лицу, имеющему быть арестованным, не полагается выдавать государственные деньги. Впрочем, не только эти чиновники были ошеломлены смелостью Шкловского. Весь Госиздат окаменел бы, если бы у него хватило на это времени. Но времени не хватило. Шкловский сразу же ушёл — на всякий случай через запасной выход: на Невском его могли бы ждать чекисты».
Прерываясь на разные литературные цитаты, Каверин сообщает, что Шкловский так и не рассказал ему о подробностях своего бегства.
— В общем, — говорил он ему, — перейти финскую границу было легко. Из Киева бежать было труднее.
И Каверин продолжает:
«Это было легко, потому что в нём ключом била лёгкость таланта, открывавшая новое там, где другие покорно шли предопределённым путём. Новым и неожиданным было уже то, что он не согласился на арест. Не сдался.
Его и прежде любили, а теперь, когда он воочию доказал незаурядное мужество, полюбили ещё больше. Если бы желание добра имело крылья, то он перелетел бы на них границу.