Он сказал, что идёт на это только ради Симочки.
— Неужели для неё это так важно? — по молодой своей дурости ляпнул я.
Он объяснил, что да, конечно, важно. Уже столько лет фактически она его жена, а из-за того, что брак их не оформлен юридически, они не могут вдвоём поехать за границу. Да и не только за границу: даже здесь, на родине, не могут поселиться в одном номере в гостинице. Нет, тут ничего не скажешь. Симочка, конечно, права.
Справедливости ради надо сказать, что тут она и в самом деле была права.
Но беда в том, что Виктор Борисович привык считать, что „Симочка, конечно, права“ и во многих других случаях, когда эта её правота была более чем сомнительна.
Вот, например, однажды Серафима Густавовна завела с нами разговор о том, как они волновались перед семидесятилетием Виктора Борисовича: дадут ему к этой юбилейной дате орден или не дадут?
Говорила она об этом так, что не возникало ни малейших сомнений: если бы не дали, это было бы настоящим ударом не только для неё, но и для него тоже.
Я изумлённо взглянул на Виктора Борисовича.
Мне показалось, что он этим постыдным Симочкиным признанием был слегка сконфужен. Сама-то она, конечно, могла и не считать эти свои волнения постыдными. Но чтобы он, Шкловский, волновался из-за того, дадут или не дадут ему „они“ эту железку?!
Я был уверен, что этим „высоким правительственным наградам“ давно уже никто не придаёт никакого значения»
.
Но дело-то, собственно, не в награде, конечно.
Огнев замечает:
«Серафима Густавовна — одна из трёх сестёр Суок — железная леди — умела организовать и быт, и работу Шкловского. Тут ничего не скажешь.
И целиком подчинила его самого.
Она была великим режиссёром. Мейерхольд и Станиславский не годились ей в подмётки.
Она сумела сделать главное: В. Б. вдруг осознал, что без неё он пропадёт, и неизвестно, как это он не пропал раньше, когда её не было.
Она была цензором его внешних связей с миром.
Она определяла круг его знакомых и каждого расставила по ранжиру, регулируя допуск и время визитов.
Странные люди окружали великого старца.
Он робко подчинялся.
Ушёл в работу, делая вид, что свободен.
Однажды взбунтовался. Бунт был страшен.
Я оказался невольным свидетелем, когда В. Б. едва не убил С. Г., швырнув в неё тяжёлую железную стремянку.
Но промахнулся и разбил большое зеркало в коридоре.
„Вон из дома!“ — взревел он.
С. Г., впервые испугавшись, заперлась на кухне (они уже купили квартиру на Черняховского).
Я постучал.
— Не открою.
— В. Б. звонил, заказал билет на самолёт, — доносил я.
— Куда?
— В Тифлис, — сказал я, почему-то называя город по-старому.
— Что, он спятил?
Я провожал его с лёгким чемоданчиком в аэропорт.
— Всё, — говорил он, — начинается новая жизнь. И никогда, слышишь, никогда её не будет рядом!
<…> Вечером С. Г. поехала на дачу и попросила меня прийти к ней (мы всё ещё жили в Шереметьевке). В нетопленой комнате, злая, плача бессильными слезами, она из чашки пила „Выборову“ и клялась, что он вернётся. Она добьётся своего. „Ха-ха!“
Глаза были сухие и мстительные.
— Как миленький!
Я неуверенно соглашался.
На следующее утро С. Г. позвонила мне торжествующим голосом:
— Ночью меня разбудил звонок. „Симочка, я забыл носки“. Я молчала. Стал жаловаться, что в номерах стоит большой глупый рояль. Я молчу.
— „Симочка, билет в Москву заказан“. Он сказал, что „всё было неправильно“. И на что он надеялся?
В голосе её появились наполеоновские нотки.
<…> Так кончаются наши мужские бунты».
Так или иначе, Шкловский любил Серафиму Суок.
И даже прошлое этому не могло помешать. А прошлое приходило по-разному — иногда шифрованным катаевским романом, а когда-то стучался в дверь и сам его герой:
«Юрий Олеша появлялся на Черняховского не часто.
Но паника была в семье Шкловских большая.
Витя, открыв дверь, спрашивал: „Ты к Симе?“ — и уходил в кабинет, плотно прикрыв двери. Нервничал.
Из другой комнаты доносился разговор. Громкий — Симочки, тихий — Олеши.
Минут через пять Олеша выходил в коридор, брезгливо держа в пальцах крупную по тем временам купюру.
Сима провожала его заплаканная.
Олеша галантно шаркал ножкой и, небрежно спрятав купюру в нагрудный карман, уходил, не забыв помахать рукой расстроенному В. Б., мне, если я был у него, и поцеловав ручку Симочке.
После этого я старался улетучиться, так как дальнейшее было известно: В. Б. будет утешать С. Г., а та ругать Олешу.
Сцена не для посторонних».
Однако в предисловии к одной из книг Олеши Шкловский пишет: «Жизнь писателя Олеши ко времени его зрелости казалась прекрасной»
.
Он называет Олешу «высоким лириком» и перечисляет все сильные стороны его письма.
Жизнь сложна, и отношения людей менее жестоки, чем кажутся.
Люди из прошлого были рассеяны по разным странам, но прошлая любовь никогда не умирает. Любовь — болезнь хроническая, неизлечимая. Она неизлечима, даже когда поверх неё наслаиваются новые чувства.
Василий Катанян в книге «Прикосновение к идолам» пишет:
«Однажды зашла речь о последнем романе Эльзы Триоле „Соловьиная ночь“. Вещь эта во многом автобиографическая.
<…> В летнюю ночь сидят на террасе пожилые люди, старые знакомые. Это люди искусства, и, хотя жизнь сложилась по-разному, все они как-то вышли в люди. Женщина — одна. Неторопливые разговоры, полувоспоминания, полурассказы… Слышны соловьиные трели… На рассвете хозяйку находят умершей в кресле. Всё это описано пророчески, похоже на смерть самой писательницы.
Виктор Борисович был взволнован: в одном персонаже он узнал себя, какие-то куски своей жизни и, в общем, свою судьбу. У него навернулись слёзы, но вдруг:
— Когда Эльза спросила меня, отчего я ушёл от жены к Серафиме, я ей объяснил: „Та говорила мне, что я гениальный, а Сима — что я кудрявый!“».
И тут же Катанян приводит письмо Шкловского к Арагону от 27 июля 1970 года, то есть сразу после смерти Эльзы Триоле.
Шкловский пишет:
«Дорогой друг!
Сейчас только решаюсь писать тебе. Смерть Эльзы Триоле потрясла меня.