Письма Гумилева из лагеря в 1950-1951-м тоскливы. В одном или двух можно найти и раздражение против Ахматовой, но вызвано оно, вероятно, тяжелым душевным состоянием узника. Гумилев сердился, что Ахматова прислала ему не те книги, упрекал, что она не пишет ему. Но в мае 1951-го она перенесла первый инфаркт и оправилась не скоро.
Письма 1952-1953-го и первых месяцев 1954-го полны любви и благодарности. В это время Ахматова становится для Гумилева, кажется, единственным близким человеком. Она консультирует его, присылает книги, еду и деньги. Лагерные письма сына почтительные, нежные.
20 июля 1952. «Милая мамочка, бодрись, потому что я без тебя тоже жить не буду».
27 сентября 1952. «Напиши письмо, мне очень скучно. Целую тебя крепко и очень люблю».
4 января 1953. «Целую тебя, дорогая мамочка, ты последнее, что я еще люблю на земле».
4 марта 1953. «Твои письма очень меня утешили и успокоили, теперь мне ясно, что, кроме тебя, я никого не люблю и видеть не желаю».
Только весной 1954 года появляется первый росток будущей ссоры. Заключенным разрешали свидания с родными, и в апреле Гумилев попросил Ахматову приехать, но уже две недели спустя начнет ее отговаривать: «Я тебя очень люблю и очень хочу тебя видеть, но на свидание ко мне не приезжай, т. к. условия свидания таковы, что ничего, кроме расстройства, от этого не воспоследует. К тому же это слишком дорого, один билет будет стоить больше 500 р.». В то время Гумилев еще по привычке думал, что у матери нет денег, а потому заставлять ее покупать дорогой билет в далекий Омск не стоит. Он оставался скромным и почтительным сыном.
Год спустя Гумилев уже будет требовать приезда Ахматовой, а когда станет ясно, что в Омск мать ехать не собирается, пожалуется на нее Эмме Герштейн: «…приезд мамы ко мне и хоть немного душевного тепла, конечно, поддержали бы меня, дали бы стимул к жизни. Но я думал, что она по-прежнему стеснена в деньгах, и пожертвовал собой. Поездка в Омск не тяжелее поездки в Ленинград, а имея деньги, можно было прилететь. Но теперь это непоправимо – пусть ее судит собственная совесть».
В 1954-м до вражды было еще далеко. Летом Лев обсуждал с Ахматовой сочинения Прокопия Кесарийского, делился с ней своими этнографическими наблюдениями и просил прислать поскорее второй том «Троецарствия».
В начале лета Гумилев узнает, что Ахматова хлопочет о его досрочном освобождении: «Последняя твоя открытка от 10 июня, где ты пишешь о поданной жалобе, весьма меня взбудоражила. До сих пор всякий оптимизм был от меня весьма далек, ибо невиновность моя в 50 году была очевидна, но это не интересовало следствие. Мысли в голове моей пришли <в> смятение, ведь я так спокойно уже приготовился здесь помирать».
Надежда слишком рано поселилась в его душе. Уже в сентябре Гумилев, узнав о провале первой попытки добиться пересмотра его дела, подает Ахматовой советы: «Единственный способ помочь мне – это не писать прошения, которые механически будут передаваться в прокуратуру и механически отвергаться, а добиться личного свидания у К.Ворошилова или Н.Хрущева и объяснить им, что я толковый востоковед со знаниями и возможностями, далеко превышающими средний уровень, и что гораздо целесообразнее использовать меня как ученого, чем как огородное пугало».
Видимо, переломной в отношениях Гумилева и Ахматовой стала зима 1954-1955 годов. 15-26 декабря 1954 года проходил II Всесоюзный съезд писателей, Ахматова стала его делегатом. Гумилев надеялся, что она использует благоприятную возможность и обратится не только к влиятельным писателям, но и к первому секретарю ЦК КПСС Н.С.Хрущеву и легендарному маршалу К.Е.Ворошилову, тогда – председателю Президиума Верховного Совета. Еще в сентябре 1954-го Гумилев советовал Ахматовой добиваться встречи с ними. Теперь же и добиваться не пришлось бы. Гора сама пришла к Магомету. Кремлевские небожители сидели в президиуме. А в заключительный день съезда Ахматову пригласили на прием в Кремль. Что там «пригласили» – почти насильно привели: «Вставайте, надо ехать в Кремль».
Что произошло в Кремле? Ничего, разумеется. Прием прошел как полагается.
Много лет спустя Эмма Герштейн постарается объяснить логику происходящего: «Лев Николаевич и его друзья-солагерники воображали, что Ахматова крикнет там во всеуслышание: "Спасите! У меня невинно осужденный сын!" Лев Николаевич не хотел понимать, что малейший ложный шаг Ахматовой немедленно отразился бы пагубно на его же судьбе. Вместо этого наивного проекта Анна Андреевна переговорила на съезде с Эренбургом. И он взялся написать "наверх" об Ахматовой».
С этим и в самом деле трудно поспорить, ведь реакция Хрущева (а решения принимал, конечно же, он, а не престарелый безвластный Ворошилов) была бы непредсказуемой. Такая эскапада на кремлевском приеме могла окончиться как быстрым освобождением, так и принципиальным отказом пересматривать дело Гумилева. В худшем случае Гумилеву пришлось бы досиживать свою десятку без надежды на досрочное освобождение.
Смущает меня только вот что. Мудрая и выдержанная Эмма Герштейн еще до войны, когда Гумилев отбывал свой первый срок, толкала Ахматову на действительно безумный, самоубийственный шаг: «Я предлагала ей решиться на какой-то крайний поступок, вроде обращения к властям с дерзким и требовательным заявлением». Что касается Ахматовой, то полагаю, что читатель еще не забыл, как она приехала в октябре 1935 года в Москву со своим потрепанным чемоданчиком, как написала письмо Сталину, а друзья помогли сделать так, чтобы оно попало в руки адресату. А ведь в 1935-м риск был куда выше, чем в 1954-м. Как эта смелая до безумия женщина стала столь осторожной, расчетливой и хладнокровной?
Судить Ахматову мы не имеем права, попробуем ее понять. Забота о сыне не вытеснила из ее жизни другие, вполне понятные интересы. Знакомая Анны Андреевны, писательница Наталия Ильина, вспоминала, как Ахматова, которую тогда поселили в хорошем по тем временам номере гостиницы «Москва», пришла в гости к Ардовым: «Меня сразу включили в обсуждение цвета и фасона нового платья Анны Андреевны. <…> Мальчики были весело-почтительны. Анна Андреевна… смеялась на шутки Ардова, и чувствовалось, что она привязана к Нине Антоновне и к мальчикам и что в этом доме ей хорошо». Прав был Лев Гумилев, когда отправил 22 декабря 1954-го телеграмму Эмме Герштейн: «Напомните маме обо мне похлопотать».
Как непохожа эта веселая, счастливая дама в нарядном платье на ту полусумасшедшую женщину, что приехала в осеннюю Москву 1935-го, «смотрела по сторонам невидящими глазами» и повторяла, как в бреду: «Коля… Коля… кровь».
Но о сыне она все-таки не забыла, не забыл своего обещания и Эренбург. Он составил письмо на бланке депутата Верховного Совета и отправил его Хрущеву, приложив еще и переданное ему Ахматовой ходатайство академика Струве, старого учителя Гумилева.
Хрущев не ответил.
НЕКОНФУЦИАНСКИЕ ПИСЬМА
Всю зиму Гумилев провел в ожидании вестей. К весне стало ясно, что дело Гумилева с места не сдвинулось. Гумилев отсидел к этому времени только половину своей «десятки» и все меньше верил, что выйдет из лагеря живым. Весенние письма Гумилева к Ахматовой, Варбанец и Герштейн больно читать, столько там обиды на мать, горечи, ненависти.