Ноги дрожат. Чтобы успокоиться, Паскаль смотрит вдаль, ищет глазами всех. Вон стоит, расправляя плечи и подставив неподвижное лицо солнцу, Николай Николаевич. А рядом с ним, рядом, стоит Галка и что-то рассказывает, жестикулирует. Вон лежит Алексис, её почти не видно в траве. А там неподалёку дядя Фёдор, тот совсем уснул. Органайзер бродит, втянув голову в плечи, озираясь и вглядываясь, как будто пытается приподнять поляну за край и понять, что же там под ней, под исподом. Боба бодро шагает вдалеке-вдалеке, заложив руки в карманы, а травинку в угол рта. Бармалей и Вики, похоже, рассказывают друг другу анекдоты, по крайней мере, смех доносится даже сюда.
И тогда Паскаль, стараясь не глядеть на Янду, медленно и аккуратно садится в траву, погружается в траву, как в ванну, в эти мелкие цветки-трубочки на неприметных ножках, которые парят над травой. Вот он вровень с травой, его голова вровень со всеми этими былинками, и вот он уже почти цветок, а вот и ниже цветков, потому что Паскаль ложится на землю прямо носом вниз, вздыхает вместе с полянкой и выдыхает вместе с ней, полностью выдыхает и утыкается носом в землю.
В нём не остаётся в этот момент ни одной капельки воздуха. Он выдохнул его весь. Он смял свой фантик и выкинул. Закрыл эту книжку с картинками. Вот так живёт Янда – там нет ничего. В каком-то смысле он повернулся к ней лицом: перед ним и под ним чёрная сырая земля и чернота.
И вот когда Паскаль уже готов вдохнуть земли, загрести земли себе в рот, перестать дышать своим жиденьким солнечным воздухом и начать дышать землёй, вот тут-то перед глазами у него вспыхивает даже не огонь, а что-то ещё поярче, красное, алое, цвета фуксии, рыжее, и тут же его кто-то сильно бьёт по спине, так больно, что он орёт и вскакивает, весь как ошпаренный. Ему действительно кажется, что его ошпарили. И округа уже не та – как в фотошопе, когда настройки сбил, кошмарные контрасты: чёрное и оранжевое, всё подчёркнуто, подведено. В ушах скрежет и звон, никакой мелодии, ничего прекрасного. Как будто поезд несётся на него, и он не знает, с какой стороны, и не может увернуться, и одновременно как будто поезд уже сбил его, разорвал в клочья. Боль и страх разрывают Паскаля, он понимает, что сейчас сдохнет, пытается молиться, но в голове у него, как у героя Андерсена, крутится одна таблица умножения – и добро бы он ещё, бедолага, помнил её хорошо, так ведь он тот ещё математик, трижды восемь двадцать девять, – честное слово, лепечет он, честное слово, вот теперь больше ничего нет, совсем ничего! – и тогда, вот тогда, понимание, точное знание пронзает его насквозь, так что он погибает и корчится, – и тут же отпускает его, как будто сбрасывает с чёртова колеса.
Цвета и звуки медленно, ослабевая и настраиваясь, возвращаются на место. Пекло внутри унимается до слабенького тепла. Снова лужок и келья одновременно. И простым гвоздём навсегда остаётся внутри то, о чём он – сам не зная – просил.
Янда поднимает голову.
38. Вики и шарики
но вдруг становится и солнечно – а потом уже и дождь кончается, а солнце остаётся. Крапива по колено. Бывшие Узники наши, а ныне почти свободные люди стоят посреди парка развлечений. заросшего и заброшенного парка развлечений. Этот парк развлечений принадлежит Вики; она давно тут не бывала, и поэтому он несколько зарос, а развлечения по большей части заржавели, но по мере того как они продвигаются – всё оживает снова, появляется откуда-то народ, идёт навстречу, бегают дети, продают мороженое, шары и сахарную вату.
Вот, – говорит Вики, делая широкий жест рукой, – когда-то здесь было много всего. Вон там в моём детстве летали зелёные самолётики с красными звёздочками – пиу-виу – кому туда? Пожалуйста. А вон там было колесо обозрения, впрочем, оно и сейчас там стоит, смотрите! А вон автодром – кто хочет покататься? Между прочим, очень весело, и красных петушков продавали рядом – помню, как я рулила на автомобильчике и столкнулась там с одним мальчиком… А здесь был шатёр, такой павильон – тир, вот и сейчас… хотите? Отлично! Ну, а во-он там был захватывающий аттракцион, он назывался «Ромашка» – ух, как вжимало! А чуть дальше была «цепочка», я совсем не боялась на ней крутиться, а потом одна из цепочек оборвалась прямо на лету, и, говорят, кто-то погиб даже. На колесе обозрения тоже народ иногда пьяный катался, и в механизмы засасывало. Но это всё фигня, – Вики легкомысленно машет рукой. – А вот тут, где вот мы сейчас стоим, тут были качели. Лодочки, – и качели появляются по мановению Викиной руки. – И кто хочет – может на них покататься. – Когда-то очень давно, когда ещё в позеленевшей будке кассы сидела (в кружевах) старушка (и в беленьких наличниках, так что дважды в кружевах), седенькая, и были даже настоящие серенькие билетики.
Да-да, – говорит Николай Николаевич Галине Иосифовне, помогая ей залезть на качели: медленно-медленно начинает качаться их ладья над жгучими огнями крапивы, над морем листвы в тенях и пятнах света. Но вот выше и выше – вверх, вниз, – на Николая Николаевича свергается тяжесть, потом предчувствие лёгкости, потом снова лёгкость, и он выпрыгивает из себя и парит, как свечка, над мохнатой тёмно-зелёной крапивой, над белыми цветками-огнями. А-ах! – и в пропасть, и Галка уже в своём первом городе Канта, срытом до основания артиллерией, среди кирпичных развалин и солнца, где к ветви единственного чудом уцелевшего дуба привязана тарзанка, – и она, веснушчатая девчонка с косичками, разбегается и летит над водой и над обрывом раскоряченной тенью, – и вдруг верёвка обрывается в пустоту, и она, хлопнувшись спиной о твёрдую землю, какое-то время от шока не может вдохнуть, и солнце останавливается на небе (как качели замирают в высшей точке, уже над деревьями!), а потом продолжает ход, и оно всё выше.
Да, с каждым разом всё выше, – а Паскаль между тем сидит себе на карусели, невозмутимый и трёхлетний в своём беретике и вельветовых штанцах из секонд-хенда, в тесном пальтишке, с закоченевшими от холода маленькими тугими пальцами, похожими на крохотные кегли, на лошадке в точно таком же потрёпанном, давно не крашенном парке развлечений, только там, где его дом, в Оверни, – и праздничные яркие горы под выцветшим небом сменяются тенистым садом, а там опять горы, и опять сад, и мороженое снова, и та девочка на слонике впереди, задники её белых лакированных туфелек, которые никогда не догнать, – сколько ещё мне кататься-то, пытается сообразить маленький Паскаль, вот бы ещё круг, ещё круг, сидеть бы и просто кататься без конца
А Янда стоит на центрифуге, и её вжимает всё сильнее и сильнее, она закрыла глаза и не открывает, отпустила руки и давно бы свалилась вниз, но чудовищная центробежная сила не даёт ей упасть, и вжимает, прижимает, расплющивает её. Янда ничего не видит, но чувствует, как наливается тяжесть, как потом она тает (тень под фонарём), как нарастает снова и вновь исчезает, как темнота под веками то сгущается, то истончается и превращается в алую кровь, шуршащую по крапиве (над водорослями по зелёной воде)
А Боба летит вперёд на вагонетке, как будто на своей ещё тогдашней, когдатошней пятитонке, разгоняясь, летит по ночному шоссе. Вот въезжает в тоннель. Пятна света сливаются на обочине в сплошную цепочку. Своды грохочут. Боба вылетает снова в свежую ночь. Лес, и фонарей больше нет, и встречных никого, только дальний свет бежит впереди него по асфальту. Ветер из окна бьёт в лицо. Что-то слева печёт висок. Боба жмёт на газ. Луна, это луна, – уговаривает он себя. – Это обычная луна, – но мороз продирает его до костей, потому что он чувствует, что то пятно света слева, та яркая зияющая яма смотрит на него, и что у неё есть…