XII
– Сразу скажу, что я не такой, как вы думаете, – объявил Грейтан Хаусом.
– В смысле, нацист?
– Я не такой.
– Зачем тогда вы об этом заговорили?
– Потому что знаю: вы так думаете.
– С чего вы взяли?
– Потому что все так думают.
– Почему же все так думают?
– Потому что я отдал нацистское приветствие.
– Люди очень поспешны с выводами… – вздохнул Струлович.
Прежде чем он успел что-либо добавить, вмешалась Беатрис.
– Небольшое уточнение, – сказала она и слегка похлопала Хаусома по руке, словно воображаемым веером. – Не «отдал», а «спародировал» нацистское приветствие.
– Точно, – поддакнул Хаусом. – И потом, я не знал, что оно нацистское.
– Как же тогда вы могли его спародировать? – терпеливо продолжил допрашивать Струлович.
Беатрис вновь сочла, что сумеет ответить на этот вопрос лучше поклонника.
– Папа, ты сам прекрасно знаешь, как работает ироническая отсылка.
Хаусом с гордостью посмотрел на Беатрис и с улыбкой кивнул. Вот за это он и влюбился в нее, когда впервые услышал, как она говорит.
Струлович тоже испытал прилив гордости. Бедная Кей! Жаль, что она не может оценить редкие вспышки остроумия в речи дочери, которая обычно строит из себя дурочку. Так которая же из двух Беатрис влюбилась в Хаусома – сообразительная или дурочка? К удивлению Струловича, футболист не вызвал у него особого отвращения. Можно даже предположить, что нашла в парне Беатрис. Нечто вроде хтонической невинности? Хаусом не походил на нациста. С другой стороны, никогда не знаешь, на что похож нацист, пока не становится слишком поздно. В любом случае было в нем нечто трогательное. Может, огромная мышечная масса, втиснутая в дорогой костюм, отчего тот казался дешевым? Хаусом сидел на краешке дивана, точно наряженный мальчик в гостях у дедушки с бабушкой. Галстук, завязанный большим, идеально треугольным узлом, явно ему мешал и впивался в горло. Вытатуированный на шее зеленый с алым дракон тоже впивался в горло. Удивительно, как ему удавалось дышать. Хотя Струловича тоже приучали повязывать галстук – «Это знак уважения», – повторял отец, никогда не надевавший кипы, – он бросил его носить, когда стал коллекционировать произведения искусства. Струлович хотел было откопать галстук ради сегодняшней встречи, но затем передумал, несмотря на всю торжественность случая. Этикет не предусматривает, что отец должен быть при галстуке во время беседы с невольным сторонником нацизма, который хочет переспать с его дочерью. При пистолете или кнуте – это да, но не при галстуке. Поэтому Струлович надел свой обычный черный костюм и застегнутую под горло белую рубашку с мягким воротничком. Надеюсь, он почувствует во мне знатока, подумал Струлович. Знатока искусства и человеческой природы. Надеюсь, он поймет, насколько я проницателен и как мало впечатляют меня пустые заверения. Да и татуировки, если уж на то пошло.
По какой-то причине или целому ряду причин, анализировать которые ему не хотелось, Струлович попросил Шейлока затаиться на время беседы. Желательно не выходить из комнаты и не подпевать Джорджу Формби.
– Боитесь, как бы я не нагнал на него страху? – поинтересовался Шейлок.
– Нет, конечно.
Чего же тогда он боялся?
– Зовите, если понадоблюсь, – сказал Шейлок – в основном для того, чтобы Струлович не чувствовал себя неловко.
– Понадобитесь? Зачем?
– Вдруг он начнет буянить…
– Скорее уж Беатрис начнет буянить.
– Ну, тут я вам помочь не смогу.
Оба рассмеялись, хотя смеяться было нечему. Смех Струловича звучал горько и ядовито, смех Шейлока напоминал безжизненное рокотание в глубине горла.
Недостойные дочери предают недостойных отцов. Что тут смешного?
* * *
«Эй, Джессика! Да что ж ты, Джессика?»
Шейлок никогда не забудет своих последних слов, обращенных к дочери. Сделай все, как я велел. Запрись. Не высовывай нос на улицу.
Разве он просил так уж много?
Не надо было отлучаться. Можно проклинать Джессику хоть целую вечность, но он сам виноват, что не остался дома. Какое-то несчастье грозило его покою – он это чуял.
«Что нового на Риальто?»
Почему он так нервничал? А если нервничал, зачем принял приглашение?
«Лучше б не ходить мне».
Так не ходи!
Шейлока влекло к опасности, точно кошку, и он пошел, чтобы есть пищу, которая ему претила, в обществе, которое ненавидел. Однако Шейлоку предстоял ужин еще одного рода. Признайся, признайся себе: ты пошел ради злорадного, каннибалистического удовольствия поужинать христианами – насытить древнюю вражду.
А пока тебя не было…
А пока его не было, христиане сами им поужинали.
Просто из драматического интереса: кто кого больше ненавидит?
Они друг друга стоили:
– Меня вы звали злобным псом…
– Тебя опять готов я так назвать…
– Собака я! Страшись моих клыков!
Поглощенные друг другом, влекомые магнетической силой взаимного отвращения, они были не в силах расцепиться. Поводом послужили деньги: один дает взаймы под проценты, другой считает это ниже своего достоинства. Я, Шейлок, не даю и не беру, с тем чтоб платить или взымать проценты, но, чтоб помочь в нужде особой другу, нарушу правило
[48]. Что называется, и рыбку съесть, и рук не замочить, подумал Шейлок, вспоминая, с какой неслыханной наглостью произнес Антонио это «но». Будто своей просьбой делал Шейлоку одолжение. О отче Авраам! Вот каковы все эти христиане
[49].
Хотя полем боя для этой древней вражды служили деньги, война началась не с них.
Просто из исторического интереса: кто кого больше ненавидит? Вопрос из серии: «Что первично – яйцо или курица?» Заметьте слово «древняя». Гнусность, которую каждый видел в другом – гордое сознание своей исключительности, с одной стороны, гордая претензия на милосердие, с другой – предшествовала расцвету капитализма и ростовщичества. Какому же движению людей и идей она не предшествовала? Может, сеющим распри словам апостола Павла? До Павла царил мир. С другой стороны, до Павла не существовало христиан, а значит, евреям некого было ненавидеть и некем быть ненавидимыми.
Что ж, если христиане видят в нем только гнусность, гнусность он им и покажет.
А они? В ответ они проявят к нему свою гнусную милость, подобную ядовитому дождю.