Когда Дарьюшка вошла в ревком, перед нею все расступились, и она сразу увидела Гаврю. Он сидел на лавке. Лицо его… Только глаза уставились на Дарьюшку свирепо и зло, а все остальное было скрыто повязкой. Ни носа, ни щек, ни лба.
Тимофея в ревкоме не было.
Кто-то вошел, сказал, что подводы есть и надо арестантов выводить.
Аркадий Зырян подал Гриве тулуп, помог надеть шапку, но шапка прикрыла только затылок – мешала повязка.
– Оставьте! – рыкнул Грива, не спуская чугунного взгляда с Дарьюшки.
Она не смела подойти к нему. Столько собралась сказать, но ничего не сказала. Были слова. И не было слов…
Из арестантской вывели братьев Потылицыных, миллионщика Ухоздвигова и еще троих, кроме Гаври.
Грива трудно поднялся и, не запахнув тулупа, пошел к выходу, прямо на Дарьюшку.
– Прочь, сука! – И с силою толкнул ее в сторону. – Не знал, с каким святым Ананием ты повязалась, не знал! Будь ты проклята! И пусть земля будет тебе камнем!
– Гавря!.. – ойкнула Дарьюшка.
– Прочь! – отмахнулся он и быстро вышел. Следом за ним все, кто был.
Она осталась одна: сама перед собой. Тихо. Очень тихо. Или она оглохла?..
VII
«Возьми свое и пойди», – ударили слова. Она не знала, откуда они, эти слова, и что они значат. «Что я должна взять свое? Что тут мое?» – оглянулась. И тут подумала: «Я пришла с раскаяньем, с поздним раскаяньем. Он не принял мое раскаянье, он проклял меня…»
Возле ревкома уже не было подвод с арестантами – уехали.
Слова не имели смысла. Она утешалась словами и верила в слова. И слова эти были возвышенные, умиротворяющие, бередящие душу. Но только слова.
«Я не знала людей, – призналась сама себе с обидным опозданием, – великое множество людей! Не знала их, не понимала. Что-то мне претило понять все суетное, мазутное. И так постепенно я оказалась совсем одна, Грива проклял меня. Проклял…»
Настал час деянию; деяния не было.
Но деяние должно было свершиться; одно последнее деяние, и она сразу это поняла, когда вышла из ревкома и оглянулась на отчий дом Юсковых.
Она вспомнила, что было воскресенье и был день в истоке. Мороз еще держался с ночи, но постепенно смягчился, и когда поднялось солнце над Татар-горою, сразу защебетали синицы, воробьи, перелетая с крыши на крышу.
Улицей шел дед Юсков. Он сильно состарился, осунулся, горбился, опираясь на толстую палку. Они встретились посреди улицы, и Дарьюшка, не выдержав, склонила голову на грудь деда, промолвив:
– Прощай, дедушка. Не поминай лихом.
– Али тебя не освободили?
– Меня? – Она подумала. – Нет, не освободили, дедушка. Не освободили.
– А сказывала Марья Тужилина, что сам Боровик-разбойник освободил…
– Нет, дедушка, не освободил…
– Ах ты господи! – Дед оглянулся. – Пойдем к нам, пойдем… Спрячем – не сыщут. Отец-то, слава Христе, ушел. И святой Ананий с ним.
– Прощай, дедушка!
– Да што ты, што ты, Дашенька? – встревожился не на шутку Юсков, но не сумел остановить внучку.
Она пошла большаком на исход улицы. Куда же?
Из ограды зыряновской улицы выехали в кошеве трое: Головня, Тимофей и Аркадий Зырян.
Дарьюшка поравнялась с ними. Тимофей глянул на нее, ничего не сказал.
Ничего не сказал.
У него не было к ней слов…
Когда кошева проехала, Дарьюшка двинулась дальше, как слепая, не видя ни домов, ни неба, ни тумана над поймою Малтата. Мимо прошли какие-то низовские бабы; дед Юсков, напряженно приглядываясь, топтался на месте. Куда же она? Куда? Сам Боровик с ревкомовцами укатил. Она же шла все дальше и дальше, под горку…
– Господи помилуй! – перекрестился дед Юсков и, опираясь на палку, пошел большаком к пойме Малтата. Нога у него волочилась, и он не мог ускорить шаг.
VIII
Спускаясь к пойме, Дарьюшка остановилась. Вокруг тополя грудились старики и старухи, и чей-то старческий бас тянул молитву: шла служба тополевцев.
Дарьюшка подошла ближе. На снегу под тополем на коленях стоял Прокопий Веденеевич – в полушубке, без шапки, седой, крепкий, как пень, и тянул по-старообрядчески, чтоб благословил господь единоверцев, дал бы просветление разума и вверг бы в геенну огненну большаков, поправших бога.
– На Слово твое упо-о-о-ва-а-ю…
А Слово было ложью, и это знала Дарьюшка.
«Под этим тополем, наверно, Потылицын из есаула превратился в святого Анания», – с горечью подумала, спускаясь в гущу зарослей чернолесья.
Дорога вела к Амылу.
Дарьюшка отломила ветку черемухи, и осыпь инея засыпала ее пуховый платок. Солнце поднялось над Татар-горою, но она не видела солнца.
Думала ли она о весне? Наверно, думала, если обломила ветку черемухи. Может, подумала, что вот ветка черемухи белая от инея, но будет другая черемуха – в осыпи белых цветов, пахучая.
Так она дошла до Амыла – но не в том месте, где Малтат сливается с ним, а значительно выше. Спустилась с берега, но не вышла на лед. Постояла и круто свернула к правому берегу Тут она пошла снегом; местами наст не выдерживал тяжести ее тела, и она проваливалась, оставляя глубокие ямки в сугробе. Она не торопилась, как потом разглядел дед Юсков, шла спокойно, как ходят люди, которым некуда спешить.
Ниже по течению Амыла дымилась полынья. Знала ли Дарьюшка про эту полынью? Наверное, не знала. Была бы на Амыле в эту зиму, то пошла бы с дороги влево, и там, саженей сто, на перекате была большая полынья и никогда не замерзала. А эта подернулась ледком; пар шел от небольшой проталины, как от проруби. Вокруг полыньи на большом круге лед был недавний, еще не занесенный снегом. Дарьюшка от берега направилась к полынье, и шаги ее на снегу стали более торопливыми, а на гладком льду исчезли.
Не дошла до полыньи сажени две и остановилась.
Сперва она сняла дошку, почему-то свернула ее вверх подкладкой и положила на лед. Потом сняла шаль, кинула поверх дошки. Под шубкой была вязаная кофта – она и ее скинула и бросила тут же. Затем вынула из волос роговые шпильки, положила кучкою на кофту. Также на кофте оказались два золотых кольца – суперик с бриллиантом и толстое кольцо со среднего пальца левой руки – подарок Аинны Юсковой. Потом сняла шерстяное платье (как видно, торопилась: позже установили, что петельки застежки на спинке были разорваны и одна пуговка висела на нитке). Платье бросила на кофту; сняла крест на платиновой цепочке, швырнула его в сторону полыньи (его так и нашли у самой кромки). Но вот что самое удивительное – это часы. О чем думала Дарьюшка, когда, отстегнув браслетку, сняла их и с силою разбила о лед? Не то что разбила, топтала ногами: ибо на мелкие осколки разлетелось стекло.