Лопарев лежал возле телеги, думал.
Послышался шорох, будто кто полз. Лопарев оглянулся и встретился с черными глазами – Ефимия!
– Тсс! – Ефимия погрозила пальцем: молчи, мол, – явилась тайно от старца. Подползла к телеге и протянула Лопареву бутылку. – Вино возьми.
– Вино?
Угольные глаза приблизились и заискрились, как две падучие звездочки.
– Што глядишь так, Александра? – И голос тихий, мягкий, как безветренная августовская ночь, и такой же таинственный, обещающий.
– Разве у вас пьют вино? – Лопарев взял бутылку из черного стекла, нагретую руками Ефимии.
Пухлые губы усмехнулись:
– Наше вино – не зелье. На ягодах и меде настоянное. Такое вино все пьют, силу набирают. Зелье сатанинское, аль чай китайский, аль табак бусурманский – того на дух не примаем. – И, лукаво щурясь, Ефимия пояснила: – Кто пьет чай – спасения не чай; кто табак курит – тот бога из себя турит; а кто зелье пьет – тот с сатаной беседу ведет. Аль не так?
– Не думал про то, – ответил Лопарев. – Я и чай пил, и трубку курил, и вино пил крымское и заморское. И водку пил.
– Ой, ой, Александра! – пожурила Ефимия, но беззлобно. – А про спасение души думал?
– Думал, когда сидел в Секретном Доме. Вот, думаю, сгноит меня царь-батюшка в камнях, и куда душа моя денется, коль из каменного мешка и щели нет на волю?
– Грешно так глаголать, – построжела Ефимия. – Потому: душа – не тело. Затворы да стены не удержат.
– Куда же она денется, коль и щели на волю нет? Пробьет камни?
– И камни и землю пробьет, если душа живая.
– Может быть. Не думал про то, – уклонился Лопарев.
– А думай, думай, Александра Михайлович! Нонешнюю ночь судьба твоя решается. Жить тебе с общиной аль гнатым быть. Куда уйдешь, скажи? В оковы? Али ждешь милости от царя-сатаны?
Нет, Лопарев не ждал от царя милости. Он его знает. Говорил с ним с глазу на глаз…
– И духовник так сказал пустынникам: барину от царя милости не будет, а потому спасти надо. Да вот пустынники…
– Что пустынники?
– Лютая крепость у них. Ой, лютая! Жен не ведают, потому, говорят, как Ева совратила Адама и со змеем-сатаной позналась, значит, и все жены сатану в себе носят. Они бы всех женщин огнем сожгли.
– Ну, а матерей своих тоже пожгли бы?
– Дай волю – пожгли бы. Лютые, лютые старцы! В общине проживают, как истые праведники. Есть которые с веригами и во власяницах.
– Это еще что такое?
– Вериги? Тяжесть на теле. Которые таскают ружья и спят с ружьями или железо с шипами, чтоб тело кололо. А один раб божий пудовые чурки повешал на себя и таскает их, мучает плоть, чтоб искусу не поддаться.
Власяницы вяжут из конского волоса. Рубаха такая. Надевают на голое тело. Один тут старец есть, Елисей, самый злющий; он двадцать лет носит власяницу и ни разу, говорят, не сымал. Тело у него все в струпьях и рубцах. А на правую ногу чугунную гирю привязал, чтоб сатана не утащил к соблазну, когда глаза спят.
– Разве у него только глаза спят?
– Глаголет так. Телу во власянице не уснуть. Я спытала. Ой, не дай бог повтора!..
– Зачем же тогда надела?
Ефимия оглянулась, взяла Лопарева за руку:
– А ты сам себя заковал в кандалы?
– Со мною разговор был малый: каторжник…
– И то! А меня возвели в еретички. Потом скажу, Александра, только не уходи из общины. Гнать будут – не уходи. Скажи, что примешь веру Филаретову. И я помогу тебе. Пустынники-апостолы, слышь, собрались у старца на тайную вечерю и в один голос трубят, чтоб прогнать тебя, яко нечестивца. Боятся, как бы старец не отдал потом тебе пастырский посох и крест золотой.
– К чему мне посох и крест? – удивился Лопарев.
– Ой, ой! Сила в них великая, Александра. Тогда бы ты стал духовником общины, как теперь Филарет. И тьма-тьмущая сгила бы в тартарары.
Черные глаза смотрели в упор, настойчиво, призывно, трепетно.
Лопарев смутился и опустил голову: не выдержал натиска.
– Красивый ты, Александра Михайлович, – чуть в нос промолвила Ефимия и опять взяла за руку. – Когда ты в беспамятстве лежал под телегой в лихорадке, я, грешница, трижды побывала у тебя в гостях.
– У меня?! – Лопарев почувствовал, как пламя кинулось ему в лицо.
– Тсс! Где же еще? Рядом с тобой побывала и тулупом тебя кутала, а ты все зяб и звал Кондратия. Дружок твой аль брат?
– Брат по восстанию.
– В каторгу пошел?
– Повешен.
– Помилуй его душу, господи, и отверзни пред ним врата господни! – помолилась Ефимия, и звезды ее глаз будто потухли.
Помолчав, спросила:
– Еще глаголел про кобылицу с жеребенком, какие с тобой по степи шли. Может, привиделась кобылица-то?
Нет, Лопарев уверен, что кобылица с жеребенком шла и потом орел налетел.
– Знать, знамение господне! Чтоб не сгил в степи и звери не рвали твое тело, господь послал кобылицу с жеребенком. Знамение, знамение!
Лопарев не верил, конечно, что бог послал ему знамение, но не стал разубеждать Ефимию. К чему?
– Раз ночью, – продолжала Ефимия, – когда я крадучись пролезла к тебе, ты в беспамятстве звал мать. И я молила здравия твоей матушке.
Лопарев хотел поблагодарить, но от волнения ничего не мог сказать.
– А вот тут, где сейчас сидишь, на седьму ночь, помню, подошла проведать тебя, а ты… горько так плачешь. Слышу: «Ядвига! Ядвига!» И про Варшаву-город, и про какого-то Никиту. Не ведаю. – И тихо спросила: – Ядвига – жена твоя?
Лопарев поежился:
– Невеста была. Да поругались с ней, еще до восстания.
– Из-за чего поругались? – допытывалась Ефимия. Лопарев усмехнулся:
– Веру отказалась менять.
– Веру?! Какая же у ней вера?
– Католическая. Римская.
– Ой, ой! Бесовская. Тричасному кресту молятся и деве Марии, а ведь Христос – спаситель и бог наш. Ладно, што поругался с ней, беда была бы. Ой, беда! От христианства уйти, как на огне сгореть. Забудь ее, Ядвигу-то. Из сердца, из души выкинь, чтоб и во сне не являлась. Я еще подумала…
Послышался старческий кашель Филарета. Ефимию как ветром сдуло…
V
Мелководная река воркует, журчит, будто сказку бормочет…
Бурная – камни перекатывает, с ног сшибает. Не река – кипень студеная.
Кипенью начал свою жизнь род Боровиковых…
Сам Филарет в молодые годы баловался силушкой, сноровкой, смелостью и удалью. Емельян Пугачев наградил Филарета кривой турецкой шашкой и четырехфунтовым золотым крестом, снятым с какого-то важного божьего пастыря.