– Ты мне простишь, конечно, великодушно простишь, что я не мог не обратить внимания на столь милое создание, как вот моя юная соседка. А? Что? Ты простишь, простишь. Как это великодушно.
– Ах, боже мой, вино! – ворковала Клавпунчик. – Как давно я не пила хорошего вина, Мишутка. Я же сразу опьянею, ей-богу! Я же говорила тебе, Мишутка, сегодня что-то случится. Непременно что-то случится. Я видела такой сон. О! Это было ужасно, ужасно. И как всегда – сон. Чистый сон. Хи-хи-хи, – рассыпалась сморщенная, седенькая старушка, до того маленькая, что ее можно было унести на ладони.
Мишутка, в свою очередь бормотал:
– Клавпунчик, ты такая великодушная! Я понимаю. Я, конечно, понимаю. О, как я тебя понимаю!..
Клавпунчик досказывала сон:
– … и вижу так явственно: падаю, падаю, милый. Хочу крикнуть, а голосу нет. Откуда ни возьмись – черный сокол. Совершенно черный. Взвился из-под ног, и тут я проснулась. «Мишутка, Мишутка», – зову. А он хоть бы хны. Спит. Вот всегда так, милый: каждый видит свой сон, хоть и спим рядом. Хи-хи-хи.
Елизар Елизарович, развалившись на черном стуле с высокой спинкой, потешался:
– Ну, чем не спектакль, Гришуха? Из ума выжили, в «могилевскую» пора бы, а про любовь, про любовь щебечут. Небось не покажут, где запрятали куш в сто тысяч! Эх, не я Иннокентий. Я бы их год, два держал на редьке, а все-таки добился бы.
Хозяйка пожаловалась, что старики окончательно измучили ее и что ради них она должна держать лишнюю горничную: «И хоть бы прониклись уважением. Как же, дождешься! Кошмар просто».
– Они совсем глухие? – спросил Григорий.
– Что не надо, то слышут. – Так и сидят дома?
– Да что вы! Если бы вы знали, какой у них распорядочек. Как утро – прихорашиваются, чай пьют и на гуляние отправляются. До обеда не жди. Уйдут на Татарский остров, в бор, к саду доктора Гривы и там наслаждаются природой. Явятся к обеду, а после обеда – за чтение. Сам он историю России по Соловьеву изучает и все что-то выписывает в тетрадки; она перечитала все старинные журналы от Пушкина и до теперешней «Нивы». Ну, а потом ужин. А после ужина… любовь и ревность.
– Любовь и ревность? – не поверил Григорий.
– Поживите недельку, узнаете. Или вот с ней, ради интереса, полюбезничайте, а потом послушайте, как они в своей комнате будут ссориться, а потом, простите за выражение, целоваться.
– Вот она какова, любовь-то, Григорий. Чуешь, а? – подмигнул Елизар Елизарович. – Э, а ты что же, Дарья? Притихла, как мышь под кладью, и лапки на стол.
Дарьюшка и в самом деле необычно притихла. Потупив голову, положив ладони на стол, она сидела, как изваяние. Ее черные, не прикрытые платком волосы поблескивали под светом тридцатилинейной лампы-молнии, спущенной над столом на медных цепочках с лепного круга на потолке.
– Опять ушла от нас в третью меру? – подковырнул Елизар Елизарович. – Дарья! Дарья!
Мишутка и тот услышал позывные миллионщика Юскова.
– Весьма задумалась. Весьма.
– Толкни ее там, Михайла Платонович. Толкни. Михайло Платонович умильно улыбался в ответ.
– Толкни, говорю. Спит она, что ли?
– Весьма задумалась. Весьма.
– А, чтоб вас!
Елизар Елизарович сам подошел к Дарье и встряхнул ее:
– Тебя зовут. Не слышишь, что ли?
– Ах, оставьте меня!..
– Выпей-ка портвейнчику, развеселись да песню спой, штоб на душе муть не оседала. Дай-ка бутылку, Григорий. Налью асмодеям. Пить будем. Гулять будем.
Вино лилось густое и красное, как кровь. Дарьюшка вспомнила, как дед Елизар-второй, совершая службу, причащая домочадцев-рябиновцев, разносил в серебряной ложке вино и говорил, что это кровь Христа-спасителя. И она, Дарьюшка, пила ту кровь. Может, потому и мучилась во второй мере жизни, что пила кровь Спасителя? И все, все пили! А что, если из черной бутылки льется в рюмки не вино, а кровь?
Схватив рюмку, сплеснув вино, поднялась.
– Не смейте! Не смейте пить кровь! Не смейте!
У Елизара Елизаровича бутылка выскользнула из рук и ударилась о тарелку – звон раздался. Белесый старичок, крестясь, что-то бормотал.
– Мишутка, Мишутка! – пищала старушка, отодвигаясь от Дарьюшки.
– Дарья! – топнул Елизар Елизарович.
– Не смейте! Не вино, кровь пьете. Вечно кровь пьете и воображаете, что это вино. Я вижу, вижу. Не думайте, что я останусь с вами и буду пить кровь!
– Сядь, Дарья!
– С вами? За один стол? Ха-ха-ха! Не с вами я! Не с вами! Вечно не с вами. – И, хохоча, швырнула хрустальную рюмку.
Елизар Елизарович ударил дочь по щеке – на ногах не устояла. Упала спиною па старушку, и они вместе свалились на пол.
– Господи помилуй! – крестился Михайла Платонович. – Помилосердствуйте, Елизар Елизарович! Как можно девицу, а? И жена моя…
Дальнейшее осталось невысказанным. Елизар Елизарович схватил Михайлу Платоновича за шиворот и поднял, рыча:
– Неможно, говоришь? Неможно? А жрать хлеб-соль задарма можно?! Куда запрятал клад, сказывай, асмодей! Не я Иннокентий! Ты бы мне сказал, голубок!
Тем временем Дарьюшка, спохватившись, пыталась убежать из гостиной, но ее задержал Григорий.
– Пусти, пусти! Ненавижу вас! Всех, всех ненавижу! Презираю! Презираю! – отбивалась Дарьюшка.
– Вздуть ее надо, стерву! Вздуть!
Григорий утащил Дарьюшку из гостиной. «Ради Христа! Ради Христа!» – слышалось бормотание хозяйки.
– Убью, стерву! Убью. Заглотну, как мисказоба. Как она меня подрезала, а? Под корень.
Елизар Елизарович помотал головою, как бык, и, что-то вспомнив, оглянулся.
– А где он, асмодей? Я из него… я из него весь клад вытряхну. Он мне сейчас выложит!
– Ради Христа! – повисла на шее Елизара Елизаровича хозяйка, а старички, не задерживаясь, скрылись в своем убежище.
– Пусти, Анна. Тебе же на пользу. Твой Кешка век из них не вытрясет деньги. А я…
– Ради Христа!..
– Я из них…
– Милый мой Елизар Елизарович! Дорогой мой Елизар Елизарович. Послушайте. Я… я… ох, господи. И сказать-то боюсь. Кеша наказал, чтоб я не проговорилась…
– Што-о? Про что не проговорилась?
– Нету никакого клада, Елизар Елизарович. Дым. Туман, и больше ничего. Такой стыд!..
– Нету? Как так нету?
– Нету, нету.
– Позволь, Анна. Позволь. Весь город знает…
– Если бы я могла открыться тебе…
– Што-о?
– Не могу я. Не могу. Пожалей!
– Тебя пожалеть? Али ты забыла, кто ты есть для меня? Ну, выкладывай.