И заснул сном праведника.
II
Сколько пролежала Дарьюшка в беспамятстве под окном дома Боровиковых, она сама не знает. Очнулась продрогшая. «Убит, убит! – обожгло сердце, и она враз все вспомнила, поднимаясь на колени. – Убит, убит!.. Как же я, Тима?»
Ответа не было, только лопотал черный тополь.
Толстущие сучья висят над головой Дарьюшки и, покачиваясь под напором ветра, зловеще скребут по карнизу в крыше: «Скррр, скррр! Так было, так будет. Из века в век. Ступай и покорись». А у Дарьюшки зуб на зуб не попадает. Мокрое платье прилипло к телу. Волосы рассыпались по плечам. Покрывало скатилось с завалинки, и Дарьюшка не отважилась спуститься вниз и поднять его. К чему? «Убит! Убит! – отжимались слезы. Она плакала молча, глядя на черный, заунывно шумящий тополь. – Хоть бы мне умереть!» Но и умереть не могла – силы иссякли. Если бы кто подскочил с ножом, она бы не стала защищаться – молча приняла бы удар. Она не помнит, где и когда потеряла войлочные домашние туфли, и не чувствовала, как окоченели ноги. Пространное, всеохватное равнодушие усыпило сознание. «Мне все равно», – подумала она, теснее прижимаясь к бревенчатой стене, и боком, шаг за шагом добралась до угла дома, спустила ноги с завалинки, еще раз оглянулась на черный тополь и, вся скорчившись, с силою прижав руки к груди, побрела, как тень, возле заплота Боровиковых, мимо ворот, мимо соседнего дома Турбиных и свернула в глухой и узкий переулок. Куда? Зачем? Не думала. Брела серединой переулка по колено в вязкой, намытой непогодьем грязи, из лужи в лужу, гонимая вздохами холодного ветра, слякотью и тупым отчаянием.
На исходе переулка в приисковую улицу поскользнулась и упала, не успев опереться на руки. Не ойкнула. Враз объемно увидела обрюзгшее небо в наплывах такой же непролазной грязи, как и на земле, и вдруг вспомнила давнишний гимназический вечер памятной осенью тринадцатого года. Так же вот лепило мокрым снегом, и она, Дарьюшка, возвращаясь с вечера, оступилась и упала навзничь в лужу, а подружка Аинна, потешаясь, толкнула в лужу гимназиста Антошку Гмырю, долговязого, стеснительного паренька, поклонника малороссийской поэтессы Леси Украинки. Тот раз Антошка Гмыря подхватил Дарьюшку на руки, вынес на сухое место и, возбужденный близостью с красавицей Дарьюшкой, восторженно прочитал стихотворение Леси Украинки. Дарьюшка потом попросила Антошку, чтобы он записал стихотворение в ее альбом, и выучила его наизусть – до того оно ей понравилось.
Дарьюшка вспомнила это стихотворение и, чего-то испугавшись, какого-то толчка изнутри, порывисто поднялась, огляделась. Одна! Совершенно одна в пустыне! Может, и Леся Украинка побывала в такой же пустыне одиночества и отчаяния, когда написала свое страшное стихотворение? Глядя в немую пустоту, Дарьюшка шептала:
Я на темном глухом перелоге
Буду сеять цветы и растить.
Буду сеять цветы у дороги,
На морозе слезами поить…
И от слез этих вьюги не станет,
Ледяная растает кора,
И цветы зацветут, и настанет,
Может быть, золотая пора…
Да! Я буду сквозь плач улыбаться,
Песни петь даже в горькие дни,
Без надежды надеясь, смеяться,
Прочь, унылые думы мои!..
«Без надежды надеясь, смеяться!» И слезы брызнули из глаз Дарьюшки. Закрыв лицо отерпшими от стужи ладонями, согнувшись, она плакала, плакала навзрыд, будто сама судьба подвела ее на край могилы. Еще один толчок, и Дарьюшка упадет в яму и никогда уже не будет на этом свете «без надежды надеясь, смеяться»…
Черно и сыро.
«Замучили, замучили, проклятые!» – билась в оскорбленной душе ядовитая тоска, и Дарьюшка, преодолевая чугунную тяжесть, пошла дальше улицей, мимо безмолвных изб, мимо равнодушных и сонно безучастных людей, не ведавших, что где-то рядом, за бревенчатыми стенами, чье-то сердце исходит кровью в неравной схватке с жестокостью.
Ни в одной избе огня!
Фартовые приискатели отсыпались за летнюю удачу, нефартовые – горе мыкали в потемках до осеннего престольного покрова дня, когда они будут собираться в компании, пить самогонку и хвастаться. Тут всегда так: в праздник – пьяный разгул с драками; в будни – сытая или голодная одурь до вешней побудки, когда тайга, освободившись от зимней спячки, позовет к себе старателей на потаенные тропки и золотоносные жилы.
Чужие люди! Чужие судьбы, и весь мир для Дарьюшка В эту ночь как библейская Аравийская пустыня: ни отзвука на глас вопиющий, ни участия на стон страждущий.
«Ступай и покорись!..»
Бьют – не ропщи. Передают с рук на руки в придачу к мельнице – радуйся. «Так было, так будет». На крови каторжника поднялся страшный тополь, как бы утверждая собой незыблемую, окаменелую вечность: человек человеку – волк. Милосердия нету. Или ты, или тебя укатают!..
III
– «Без надежды надеясь, смеяться», – шептала Дарьюшка, напряженно прислушиваясь к чему-то новому, важному, нарастающему внутри, освобождающему сердце от тяжести.
Куда она идет? К какому пристанищу? И есть ли пристанище?
За приисковой улицей – тракт в Курагино. Ветер с дождем и мокрым снегом застилал глаза, упираясь в грудь мохнатой лапой, будто хотел повернуть Дарьюшку обратно под родительский кров, к покорности и смирению.
По левой стороне тракта мотались вершинами березы, и ветер свистел в сучьях. Слева от тракта – кладбище. И Дарьюшка вспомнила пророчества старика: «Есть у таинства четыре коня… Конь белый… Конь рыжий, и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтоб убивали друг друга… Тогда явится конь вороной… чтоб грехи людские перемерять… И тогда объявится конь бледный, и на нем всадник. Имя тому всаднику – смерть, и ад за ним…»
Дарьюшке почудилось, что она отчетливо видит кресты и слышит конский топот. Ближе, ближе. По кладбищу мчится всадник на бледном коне. «Спаси и сохрани», – помолилась она, но не испугалась.
Всадник и конь исчезли.
– Я видела, видела! – Дарьюшка напряженно приглядывалась к темноте.
«И жизнь откроется тебе из пяти мер…»
– Да, да! – промолвила Дарьюшка, как будто клялась кому-то, и внутри у нее, в сердце, в рассудке, что-то раскололось на две половины: на мир зримый, который она видела и не понимала, и мир внутренний, таинственный, с которым она сейчас вела разговор.
«И ты узришь тайну, и жизнь откроется тебе из пяти мер…»
– Да, да. Из пяти мер, – поддакнула Дарьюшка. «Первая мера, когда во чреве пребываешь и ноздрями не дышишь, а плоть живая…»
– Да, да. Живая!
«Вторая мера, когда на свет народился, стопами по земле пошел, а что к чему – не уразумел…»
«Будет и третья мера жизни за второй. И радость будет.
И настанет на душе просветление… Такая мера для мучеников…»
– Я – мученица! Мученица! – воскликнула Дарьюшка и облегченно вздохнула. Теперь она понимает, куда идет! В третью меру жизни. Да, да!..