Авторитет Сергеева-Ценского был для Новикова-Прибоя непререкаем. Но и Сергеев-Ценский, большой, взыскательный художник, искренне любил и саму колоритную личность Алексея Силыча, и его произведения.
Непримиримый, по словам Степанова, к худосочным, блёклым, мертворождённым книгам, ненавидя всё мелкое, лживое, трусливое, лицемерное, Сергеев-Ценский ценил в литературе ярких, сильных, искренних героев, которые воплощают в себе черты живого человека. Именно таких героев он видел у Новикова-Прибоя, поэтому считал его, несмотря на отдельные недостатки его прозы, интересным и самобытным писателем.
Советуя Георгию Степанову написать о Новикове-Прибое, с которым Степанов был хорошо знаком и с которым немало ездил по стране, Сергей Николаевич говорил: «В Новикове-Прибое довольно живо сочетался бывалый человек с художником слова. К тому же есть что писать о молодости матроса Новикова. <…>…Новиков-Прибой был не просто матросом, а баталером и общался не только с матросами, но и офицерами. Близость к одним и другим обогащала его. Через офицеров тамбовский парень приобщался к книжной мудрости, а от матросов узнавал яркие жизненные случаи. Баталер Новиков духовно рос не по дням, а по часам. Проследить за его довольно стремительным развитием — любопытно. Ведь к моменту Цусимской трагедии он настолько уже вырос, что сам пришёл к идее написания обстоятельной художественной эпопеи. Немало образованных морских офицеров были свидетелями-участниками разгрома русского флота под Цусимой, однако не они, а он, баталер, оказался создателем огромного исторического полотна. Он стал лучшим историографом, хотя многие офицеры брались за описание настоящего события».
Сергеева-Ценского и Новикова-Прибоя многое объединяло. Кроме того, что они были земляками, они оба участвовали в Русско-японской войне. Взгляды того и другого на причины поражения России в этой войне абсолютно совпадали. Несмотря на колоссальную разницу в воспитании и образовании, они одинаково чувствовали и понимали жизнь, её закономерности и противоречия. Они были истинно народными писателями, и в 1941 году их романы-эпопеи «Севастопольская страда» и «Цусима» были удостоены Сталинской премии.
Сергеев-Ценский высоко ценил роман «Цусима» и неслучайно свои воспоминания о друге уже после того, как его не стало, построил именно на том, как Алексей Силыч работал над этим произведением. Но, обращаясь памятью к знакомству с Новиковым-Прибоем в Алуште в 1928 году, Сергей Николаевич не только выписывает отдельные детали, характеризующие самобытную внешность крестьянина и бывалого моряка, но и рисует яркими, крупными мазками личность в целом. Он вспоминает, что это был человек лет пятидесяти, «низенький, но широкий, с голым лоснящимся черепом, с загорелой, клетчато-морщинистой сельскохозяйственной шеей, с весьма наблюдательными серыми глазами, глядевшими на собеседника в упор из-под густых получёрных-полуседых бровей. Усы его, тоже густые и тоже полуседые, были опущены вниз концами, и это, в связи с голым черепом, делало его похожим на Тараса Шевченко, хотя был он не украинец, а тамбовец». «Он назвался, — пишет Сергеев-Ценский, — Алексеем Силычем Новиковым-Прибоем, друзья же его звали просто Силыч».
Уже при первой встрече с Силычем Сергеев-Ценский был поражён его талантом рассказчика. Писатели ведь народ себе на уме: они — «ловцы человеков, весь интерес их в том, чтобы не они говорили, а им говорили…». А Силыч производил впечатление человека «настолько переполненного наблюдённым им лично материалом, что он уже не помещался в нём, не мог в нём держаться, выходил, как пар из кипящего самовара». Это был импровизатор, творящий «не столько наедине, в своём кабинете, сколько на людях: говорит, а сам наблюдает, какое действие производит на слушателей его рассказ, и на основании этих-то именно наблюдений соображает про себя, что ему надо добавить, чтобы получилось убедительней, а что и убавить, чтобы не вышло длинным и скучным». Удивительно, что при этом он говорил неторопливо, с паузами, во время которых делал затяжки, куря папиросу за папиросой, — но оторваться или отвлечься от его рассказа хотя бы на минуту было совершенно невозможно.
Какое именно произведение творил Алексей Силыч «на людях» в тот день, который вспоминает Сергеев-Ценский, доподлинно неизвестно. Но не исключено, что это были фрагменты романа «Солёная купель», над которым Новиков-Прибой работал к тому времени почти два года. История создания этого произведения довольно любопытна.
У Алексея Силыча с далёких времён морских скитаний на коммерческих судах был припасён любопытный сюжетец: католический священник в состоянии сильного опьянения (собственно, в бессознательном состоянии) был завербован матросом на торговое судно. И в результате оказался в качестве бесправного раба в море, где ни законов, ни защиты не сыщешь, где остаётся только одно право — выжить, если повезёт.
Из этого сюжета Новиков-Прибой поначалу делает рассказ «Матрос в неволе». Но уже в процессе работы над ним понимает, что сам по себе сюжет, хотя бы и занимательно, с юмором, переданный, — это слишком узко и мало. Уж больно много накопилось впечатлений в те трудные годы. И много нужно было сказать о том, как море (и доктор, и воспитатель, в чём моряк и писатель Новиков-Прибой всегда был уверен) не только заставляет по-иному смотреть на жизнь, но и в корне меняет самого человека.
Таким образом, рассказ сначала вырастает в повесть (автор называет её «В неволе»), но и она преобразуется: роман «Солёная купель» — вот что получается в результате. Очевидно, это был тот самый «роман из морской жизни», о котором Новиков-Прибой писал в 1924 году Рубакину.
Итак, главный герой романа — Себастьян Лутатини, молодой священник из Буэнос-Айреса. Жизнь этого человека из обеспеченной и образованной семьи полна определённости и благообразия. Автор выписывает её любовно-подробно: это часть развёрнутой грандиозной антитезы, которая является несущей конструкцией произведения.
«Вчера утром, после завтрака он по обыкновению был в своём кабинете. Было тихо и уютно. В зеркальные стекла окна заглядывало мартовское солнце. Старинные и новейшие книги в громадных шкафах возбуждали мысль и располагали к работе. Усаживаясь за письменный стол, в кожаное кресло, он мельком взглянул в передний угол, задрапированный малиновым бархатом: на треугольном столике чётко выделялась мраморная фигура любимого святого — Франциска Ассизского. Выше, сияя золотой оправой, висела икона: молящийся Христос в Гефсиманском саду. С киота спускался сиреневый шёлк с вышитыми изречениями из Священного Писания. Пахло ладаном. Горничная Алиса принесла пачку свежих газет на итальянском и испанском языках».
Но, прежде чем читатель увидит Себастьяна Лутатини в собственном благополучном доме, он обнаружит его совсем в другой обстановке: на койке матросского кубрика, о чём несчастный Лутатини не догадывается, да и не может догадаться, ведь он никогда не видел раньше такой «несуразной комнаты», которая «быстро приподнималась, вся вздрагивая, и падала в пропасть», не видел таких круглых окон в стенах, наливающихся «мутно-зелёной влагой».
Борясь с приступами мерзкой тошноты, Лутатини с трудом вспоминает, что с ним произошло накануне. А произошло следующее: после работы в своём кабинете (с работой у него в этот день, правда, не заладилось: проповедь никак не писалась) священник решил прогуляться и по пути заглянул в один из кабаков на окраине города — «Радость моряка». Ему, целеустремлённому мечтателю, движимому благородным порывом спасения заблудших душ, давно хотелось пообщаться с обитателями портовых вертепов, «чтобы развернуть перед ними весь ужас их жизни и показать им другой путь — путь, ведущий к небу».