Внезапно на плац выскочил Крастынь, который перекрестился и рявкнул: «Огонь!» Глеб завалился на бок, успев, однако, передать своего наездника двум Татьянам. Сам же дрыгнул руками и ногами, точно смертельно раненный конь, последний раз заржал, но как-то жалобно, вытянулся и изобразил из себя мертвого. Рядом опустился наземь цесаревич, тоже изобразивший предсмертные муки. Крастынь постоял несколько секунд, затем приказал:
– Ефрейтор, ко мне!
Цесаревич подскочил и подбежал к Ивану Ивановичу, и тот, отчаянно пытаясь не улыбаться, скомандовал:
– Пройдите, добейте раненых лошадей. Нельзя допускать бессмысленных мучений животных…
Алексей козырнул и побежал к Львову, который, сообразив, что он еще не умер, снова заржал и забился. Цесаревич приставил к уху Глеба указательный палец:
– Кх-х! – И сразу же вслед за этим. – Дядя Глеб, а расскажи, как вы султана захватывали?
Львов прыжком вскочил на ноги, приобнял Алексея за плечи:
– Знаешь, ефрейтор, это мы потом, ладно? У нас, видишь, еще даже не все части прибыли. Дел навалом, и даже еще больше. Вот сегодня чай пить станем – тогда и будет рассказ.
– Но только, Глеб Константинович, я вас попрошу, – вступил в разговор Николай, – без излишних подробностей. Надеюсь, вы меня понимаете?..
Львов кивнул, а Анненков наконец понял: его друг в лицах изображал атаку стамбульских жандармов на бригаду Крастыня.
«Черт, вот же… – подумал Борис. – Кровь рекой льет, а к детям… Прямо сентиментальный эсэсовец…» Но последнюю мысль он тут же отогнал и даже устыдился: его друг все-таки человек. Нормальный, пусть и с чудинками, ну так кто здесь нормальный? И сравнивать его со зверьем в человеческом облике просто нечестно…
Боевые части прибывали в Тосно в течение четырех дней. Наконец на пятый день, второго декабря тысяча девятьсот шестнадцатого года дивизия выстроилась шпалерами на Московском шоссе, и вдоль строя двинулся Анненков…
– …Здорово, молодцы, штурмовики!
– Здравия желаем, товарищ атаман!
– Поздравляю с возвращением домой!
– Ура-а-а-а!
Оркестр играл попурри из «Интернационала», «Коль славен»
[144] и Преображенского марша, а на свежесколоченной трибуне стояли бывший император вместе с оставшимися ему верными Татищевым
[145], Ивановым
[146] и Хабаловым
[147], Распутин, Сталин, Евсеев, Бадаев, Фрунзе, Максим Горький и другие большевики. Анненков принял парад и легко поднялся на трибуну:
– Ребята! Верные мои братья по оружию! – разнеслось по мерзлому шоссе. – Сегодня я наконец могу сказать вам: мы выиграли эту войну!
От громогласного «Ура!» в тосненских домиках задрожали стекла, в дворах заскулили собаки, испуганные куры попадали с насестов. Борис подождал, пока стихнет выражение воинской радости, и продолжил:
– Я был бы счастлив, когда бы мог сегодня сказать вам: «Друзья! Мы дали всем понять, что такое русская сила! Надевайте свои ордена и знаки, берите шинели, собирайте памятные трофеи и – вперед, за проездными документами до дома! Ведь мы с вами уже почти три года как не видели родных, не обнимали жен, не целовали детей, не ощущали, как пахнут заливные луга и как под пальцами рассыпается вспаханная земля. Мы научились убивать, но – хватит! Война окончена!»
Ряды штурмовиков молчали, но не угрюмым молчанием обманутых в лучших надеждах людей. Нет, это молчание звенело, словно натянутая стальная пружина или остро отточенный клинок.
– Я не могу вам сказать: «Шабаш! По домам!», потому что, пока мы дрались на фронте, в тылу созрел заговор. И его цель – лишить нас домов, земли, всех прав и того, что мы завоевали, заплатив за это самую высокую цену – нашу кровь и наши жизни!
Максим Горький наклонился к Сталину и прошептал:
– Как они его слушают! Точно дети отца…
Сталин молча кивнул.
– Сегодня я прошу вас – моих братьев, моих самых верных друзей: помогите нашей Родине! Нужно сбросить к чертовой матери этих иуд: фабрикантов, банкиров, торгашей, спекулянтов и продажных генералов, которые за тридцать сребренников готовы продать хоть императора, хоть Россию, хоть собственную мать! Они сейчас засели в Петрограде и в других крупных городах, в губерниях и уездах, на фронте и в Ставке Главковерха! Ни один из них недостоин ходить по нашей священной земле, дышать с нами одним воздухом! Сметем же с лица земли нашей всю гадость, всю мерзость, и тогда – только тогда нам можно будет спокойно идти по домам – по истинно нашим домам!
Ряды штурмовиков молчали, ожидая продолжения речи, но молчал и Анненков. И вдруг откуда-то с дальних флангов донеслось:
Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов!
Недаром Львов и петроградские большевики тратили время на пропаганду среди бойцов Георгиевской штурмовой, недаром. Потому что все стоявшие разом подхватили:
Это будет последний
И решительный бой!
С «Интернационалом»
Воспрянет род людской!
Не смог нам царь дать избавленья,
Ни бог не даст и ни герой!
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой!
Стоявший возле трибуны Львов скосил глаза. Бывший император, гражданин Романов Николай Александрович, пел вместе со всеми. Вот только первую строку переработанного второго куплета он, единственный из всех, пропел по-другому: «Не смог вам царь дать избавленья…»