Александр Вертинский,
22 ноября 1916 г.
На станции, под прикрытием окутанного облаками пара бронепоезда, разгружались части дивизии. С платформ по аппарелям съезжали бронеавтомобили, с матом и руганью свозили орудия. Как ни старались начальники сохранять строгий порядок следования, все же эшелоны перепутались и теперь гаубицы стояли в окружении своих расчетов, а составы с артиллерийскими лошадьми еще плелись где-то в десятках верст. Злой и замотанный командир артбригады послал своих бойцов найти хоть каких-нибудь кляч, которые смогли бы, пусть поочередно, оттащить артиллерию в расположение главной базы, но все было тщетно. Последних лошадей в Тосно захватили авиаторы, которым требовалось перевезти свои разобранные и упакованные в ящики аппараты. И теперь полковник Канцеров
[139] только что не на коленях умолял командира авиаотряда войскового старшину Ткачева
[140] поделиться лошадьми, да куда там!..
Анненков, тихо дуревший от всего этого бедлама, мерно вышагивал по зданию вокзала, когда его внезапно окликнули:
– Генерал! Ну, с победою тебя!
Борис круто развернулся: перед ним стоял Распутин. За прошедшее весьма недолгое время Григорий Ефимович слегка осунулся, черты лица заострились, словно у покойника. Но глаза полыхали прежним бешеным огнем, с налетом эдакой чертовщинки.
– Здоров, Григорий Ефимович! – Борис с чувством пожал руку «старца». – Как дела, как обустроился?
– Лучше б спросил, как я до твоих преторьянцев добирался, – засмеялся тот.
– И как? – с живым интересом поинтересовался Анненков, радуясь возможности хоть на пару минут оторваться от сиюминутных проблем. – Надеюсь, мои орлы тебя вежливо довезли? Глеб должен был приказать…
– Да приказал, приказал, – широко улыбнулся Распутин, но в его веселье чувствовались грусть и усталость. – Твои ребятки на Гороховой целое побоище устроили: запасные батальоны Волынского и Преображенского полков чуть не начисто покрошили. Те, вишь ты, по мою душу пришли, должно на штыки поднять хотели, а там твоих – рота. Ну, слово за слово, те – за винтовки, твои – за автоматы. Те – пушку выкатывать, а твои – в атаку! Говорят, последних уцелевших в Неву побросали, для остужения характеру… – Он вздохнул, – Тока я, вишь како дело, дожидаться твоих не стал. Не можно было: ужо в двери прикладами колошматить стали.
– И как же ты?
– Ну, как… – пожал плечами Григорий Ефимович. – Глаза им отвел да горностаюшком малым и поскакал. Ноженьками, ноженьками. Все пятьдесят верст единым дыхом и пробежал…
– Что, все пятьдесят верст бежал? – недоверчиво поинтересовался Анненков.
– Дык, Борюшка, холодно стало, – передернул плечами тот. – Мороз шутить не любит, и хотя говорили древние латиняне, будто necessitas auctum intellectum
[141], но я тебе так скажу, друг ты мой любезный: periculum premit mentem, et robur multiplicat!
[142] Несся, точно волк тайгой, когда охота за спиной. Бегу, понимашь, борода по ветру, точно хоругвь вьется, а ноги – словно с железу… Не поверишь, я потом прикинул. Вышло, что средняя скорость у меня чуть не семь верст в час оказалась…
– Да ты марафонец! А дальше?
– Ну, дык, как добег, твои приняли, обласкали. Александра ваша – храни, Господи, добрую душу! – в горячую ванну затолкала, а потом еще и в баню отправила. И велела, чтобы мадеры давали без счету и жалости, а для сугреву по потребности. Через сутки только в разум пришел…
– Значит, тебя точно судака мороженого оттаяли? – спросил Анненков, изо всех сил сдерживая смех, воочию представляя себе эту жутковатую картину, как по припорошенной легким снежком дороге, мерно раскачиваясь на бегу, несется высокая фигура с развевающейся длинной бородой. Ночью такое встретить – микроинфаркт, как минимум!
– Вот именно, – кивнул головой Распутин. – А следующим днем подорвались твои орлы в Царское – папашку с мамашкой и с детишками выручать. И там тоже бой был сурьезный. Но все уже здесь. И папашка, и мамашка, и девчонки ихнии. Ну, Ольга-то с Лешенькой, ясно дело, здесь изначалу сидели, ровно приклеенные. Голубке-то нашей ты велел, а Ляксею Глеб твой страховидлый приказал. Когда только известие про папашкино отречение пришло, так Викентий Иванович – дай ему Бог здоровья! – сразу велел их обоих под караул взять. Так и просидели, под караулом, а то очинно уж рвались папашку, с мамашкой и сестренок с-под аресту вызволять…
«Надо поощрить Одынца, – пометил в памяти Борис. – Все правильно сделал, грамотно и без нервов…»
Распутин тем временем рассказал о штурме Царского Села, о жестокой расправе со старшим унтер-офицером Кирпичниковым
[143], которого за попытку расстрелять цесаревен осатаневшие штурмовики связали, облили бензином, прихваченным в гаражах, и сожгли живьем.
Помянув недобрым словом Глеба и его дикие замашки, которые расползлись по всей дивизии ползучей нечистью, Анненков вместе с Распутиным направился в расположение дивизии. То, что он увидел там, окончательно сбило его с толку и породило в душе ощущение некой нереальности. По плацу, без шинели и фуражки, валявшихся рядом, скакал Львов, оглашая окрестности диким ржанием. У него на плечах гордо восседал цесаревич, а рядом заливисто хохотали бывший император, Ольга и еще две девушки, в одной из которых он признал цесаревну Татьяну, а в другой – Татьяну Соломаху. Но кроме них имелись и еще зрители, и добро бы это был только полковник Одынец. Нет, увы. Отдельной группой стояли Евсеев, Сталин и еще какой-то симпатичный мужчина, чем-то неуловимо похожий на директора средней школы. И все дико веселились.