— Это очень серьезно, когда заболевает врач, — послышался голос господина Саида Мухаммеда, помощника инженера.
— Когда заболевает инженер, это тоже важно, — отозвался голос господина Хака, полицейского инспектора.
— Да, да, мы все очень важные персоны, если судить по нашему жалованью.
— Доктор Азиз пил чай у ректора в прошлый четверг, — пропищал Рафи, племянник инженера. — Там был профессор Годболи, и он тоже заболел, а это очень любопытно, не правда ли?
В груди всех присутствующих тотчас вспыхнуло пламя нехорошего подозрения.
— Вздор! — воскликнул Хамидулла, авторитетный тон которого сразу загасил это пламя.
— Конечно, вздор, это несомненно, — подхватили, устыдившись, все остальные. Невоспитанный подросток, едва не учинивший скандал, сконфузился, встал и отошел к стене.
— Профессор Годболи заболел? — встревожился Азиз. — Мне искренне жаль.
Азиз высунул свое умное и выражавшее крайнюю степень сочувствия лицо из-под складок алого пледа.
— Добрый день, господа Саид Мухаммед и Хак. Как это любезно с вашей стороны, что вы решили навестить больного! Как поживаешь, Хамидулла? Но вы принесли плохую новость. Что случилось с этим чудесным человеком?
— Почему ты молчишь, Рафи? Ты же у нас великий авторитет.
— Да, Рафи великий человек, — с расстановкой произнес Хамидулла. — Рафи — это Шерлок Холмс Чандрапура. Говори, Рафи.
Окончательно сконфузившись, мальчик пролепетал одно слово: «понос», но это произнесенное слово вселило в него мужество. В груди присутствующих снова вспыхнуло угасшее было подозрение, но теперь оно приняло совсем иное направление. Не может ли понос быть первым симптомом холеры?
— Если так, то это очень серьезно; сейчас как раз конец марта. Почему никто мне об этом не сказал? — возмущенно крикнул Азиз.
— Его наблюдает доктор Панна Лал, господин.
— Оба они индусы, вот где собака зарыта. Они, как мухи, друг друга держатся и стараются все держать в тайне. Рафи, подойди ближе, садись. Скажи мне, у Годболи есть рвота?
— Да, есть, а кроме того, его мучают сильные боли.
— Все понятно. Через двадцать четыре часа он умрет.
На всех лицах отразилось сильнейшее потрясение, но симпатия к профессору Годболи уменьшилась из-за того, что он предпочел лечиться у единоверца. Теперь его недомогание трогало их меньше, чем когда они только что о нем узнали. В мгновение ока тон разговора переменился, и они стали говорить о Годболи лишь как о возможном источнике инфекции.
— Все болезни — от индусов, — безапелляционно объявил господин Хак.
Господин Саид Мухаммед, как выяснилось, посетил недавно Аллахабад и Удджайн и теперь принялся описывать эти города, не скрывая презрения. В Аллахабаде, правда, есть река, уносящая нечистоты, но в Удджайне только маленькая речка Сипра, она обрамлена набережной, и в ней великое множество купающихся, оставляющих в воде вредоносные бациллы. Саид с гневом повествовал о жарком солнце, коровьем навозе и бесчисленных календулах, о многочисленных садху,
[20] бродящих голышом по улицам. Саида спросили, как называется верховный идол Удджайна, он ответил, что не знает, а отвращение мешало ему спросить об этом у местных жителей, да и к чему было тратить время на такую мелочь. Он так возмущался, что в конце концов перешел на непонятное пенджабское наречие (он был родом из тех мест).
Азизу нравилось, когда хвалят его религию. Это успокаивало смятение на поверхности сознания и навевало прекрасные образы в его глубинах. Когда инженер окончил свою трескучую тираду, Азиз сказал: «Я придерживаюсь точно такого же взгляда». Он вытянул руки ладонями вверх, глаза его засверкали, сердце переполнилось нежностью. Высвободившись из-под пледа, он прочел стихотворение Галиба. Никакой связи с предыдущим разговором оно не имело, но стихи шли от души и воздействовали на души его гостей. Они были искренне поражены пафосом стихов; все согласились, что пафос — это высочайшее проявление искусства; стихи трогают слушателя, так как заставляют его чувствовать свою слабость сравнением человечества с цветами. Жалкая спальня превратилась в дворцовую залу; умолкли глупые сплетни, прекратились интриги, заглохло мелкое недовольство, — стоило бессмертным словам заполнить безразличный воздух. Это не был боевой клич, это не был призыв к битве, нет, это было безмятежное и спокойное уверение в том, что Индия едина в исламе, хотя убеждение в этом продолжалось только до выхода на улицу. Но что бы ни чувствовал Галиб, он все же жил в Индии и объединил ее в их глазах и в их сердцах. Галиб ушел в мир иной, оставив нашему миру свои тюльпаны и розы. Сестры с севера — Аравия, Персия, Фергана, Туркестан — все они протягивали руки к песне Галиба, грустной песне, ибо все прекрасное печально, но тут же натыкались на нелепый Чандрапур, где были расколоты каждая улица, каждый дом, пытаясь убедить Индию в том, что она едина.
Из всей этой компании один только Хамидулла чувствовал и понимал поэзию. Умы остальных были приземленными и грубыми. Но они с удовольствием слушали Азиза, потому что литература не была чужда их культуре. Например, полицейский инспектор не считал, что Азиз уронил свое достоинство чтением стихов, и не стал грубо смеяться, как англичанин, отбрасывающий прочь заразительную красоту. Стихи выбросили из его мозга всякие мысли, и он просто сидел с опустошенной головой и слушал. Потом, когда стихи умолкли, низкие мысли вернулись, но несколько посвежевшими. От стихов не было, конечно, никакой реальной «пользы», но они служили преходящим напоминанием, дыханием, сорвавшимся с божественных губ, соловьем, поющим между двумя ничтожными мирами праха. Менее явные, чем взывания к Кришне, они тем не менее давали голос нашему одиночеству, нашей отчужденности, нашей потребности в Друге, который не приходит, но и не отказывается от нас. Азиз продолжал думать о женщинах, но немного по-другому; без прежней определенности, но с большим напряжением. Иногда поэзия действовала на него так, но иногда она просто до крайности обостряла плотское желание, и Азиз никогда наперед не знал, какое именно воздействие окажут на него стихи. В этом, как и в жизни Азиза вообще, не было никаких законов.
Хамидулла заехал к Азизу по дороге в Комитет знати, по сути своей националистический, в котором индусы, мусульмане, два сикха, два парса, джайн и местный христианин пытались любить друг друга больше, чем позволяло им их естество. Все шло хорошо, пока они дружно поносили англичан, но ничего конструктивного добиться им не удавалось, и если бы англичане вдруг исчезли, то Комитет тотчас бы сам собой развалился. Хамидулла был очень рад, что Азиз, которого он любил и который, помимо всего, приходился ему родственником, был совершенно равнодушен к политике — она портит характеры и разрушает карьеру, но увы — ничего без политики достичь нельзя. Он невольно вспомнил Кембридж — еще одну поэму, к сожалению закончившуюся. Как он был счастлив там, в Кембридже, двадцать лет назад! В пасторском доме мистера и миссис Баннистер политика не интересовала никого. Игры, работа и приятное общество соединялись в этом и других домах и составляли достаточную основу национальной жизни. Здесь же все держалось на манипуляциях и страхе. Он не мог доверять даже господам Саиду Мухаммеду и Хаку, хотя они оба приехали сюда в его экипаже; а этот ребеночек, Рафи, был уже сущим скорпионом. Склонившись над кроватью, он сказал: