Пока мы на мертвой волне. И я начинаю ее различать – потрескивание.
– Слышишь? – решаюсь прервать тяжелое дыхание, переходя к следующей катушке – на этот раз крошечной, под силу мне одному.
– Конечно, – кивает она. – Так и должно быть.
И я замечаю кое-что еще. Наверное, это началось раньше, но смущение не позволяло его заметить. Меняется она сама. Мне трудно подобрать слова. Округляется. Растет. Становится женственней.
– У тебя, – вырывается, – выросли…
– Что? – непонимающе смотрит на меня, прослеживает взгляд. – Ах, это?
Словно взвешивает их обеими руками. Смеется. Поворачивается боком и встает на цыпочки. Так лучше видно. Она взрослеет. Взрослеет на глазах. Тут догадка снисходит и на меня. Я осматриваю руки, живот, ноги. Это не мальчишечьи спички, но еще и не матерая зрелость. Мы оба выросли. Из голенастых подростков превратились в юношу и девушку.
– Ты об этом жалеешь? – Она подходит и разглядывает меня. Всего. Как есть.
Не могу прийти в себя. Потерялся в мыслях. Она обнимает и прижимается всем телом. Больше ничего не надо объяснять. В этот раз всё происходит по-другому. Так же, но по-другому. Не могу объяснить. В ней нет одеревенелости первого смущения. Словно кто-то дал ей и мне разрешение на происходящее. Снял запреты.
Теперь это занимает больше времени. Если честно, я готов и дольше, но она отстраняется, встает, тянет за собой.
Работа. У нас чертовски много работы. Катушка за катушкой. Уйма катушек.
А мертвая волна постепенно оживает. Можно услышать бессвязные слова. В один из перерывов, когда она дремлет у меня на груди, я разбираю: «Говорит токийское радио». Настолько четко, что кажется обманом слуха. Хочется растормошить ее, но сдерживаюсь. Пусть поспит. Тру щеку и чувствую щетину.
Ее волосы отросли. Длинные. Черные. Меняется тело. И грудь не помещается в мою ладонь. Время потерялось. Зато всё гораздо проще – и работать, и то, что мы до сих пор называем отдыхом. Не подобрали другого слова, подобающего супружеским отношениям. Теперь я могу делать всё сам – мне под силу поворачивать любые катушки, поднимать и опускать любые шары. Она только стоит рядом и говорит, что делать.
– Ты чертовски красива, – говорю ей, совершая очередной круг, наматывая блестящую нить.
– Еще немного, – говорит она. – Пару шагов.
На мои глупости не отвечает. Делает вид, будто не слышала. Но я-то знаю. Я теперь много чего о ней знаю. И мертвый шум – уже близко нужная станция. Слова еще редко различимы, но музыка пробивается сквозь помехи. Я мало понимаю в музыке – нравится, не нравится, но она порой останавливается, замирает и слушает. Тогда ее лучше не трогать. Нужно терпеливо ждать.
Впервые попадается такое. Сломанная катушка.
Похоже, ее намеренно своротили с места. У нее даже вид другой – проржавелый, витки потеряли блеск, намотаны неряшливыми петлями внахлест друг на друга. Использую рычаг, подсунув его под катушку, и пытаюсь посадить на место. С первого раза не получается. Обхожу ее, осматриваю внимательнее, пытаюсь разобраться в поворотном механизме, торчащем наружу перекошенными дисками и шестернями.
– Мы можем ее пропустить? – спрашиваю, хотя почти наверняка знаю ответ.
Она качает головой, виновато улыбается. Музыка небесных сфер, как я ее называю, шипит помехами, словно намекает – без этой катушки никак.
Ладно. Тщательно выбираю место, примериваюсь и бью со всей силы. Силы во мне много, как никогда. Это уже не юношеская стать – торопливая, неспособная к длительному напряжению, желающая всё брать наскоком, а мужская заматерелость, мощь, выносливость, упорство. То, что мне нужно. Размахиваюсь и бью, размахиваюсь и бью. Главное – сдвинуть механическое месиво с мертвой точки, разрушить заржавелую спаянность, но при этом не сломать механизм вращения.
Никогда таким не занимался, но надеюсь на удачу. Интуицию. На что угодно. Ведь без этой катушки ничего не получится. Она необходима так же, как десятки других. Или сотни? Сколько их вообще? Не задумывался до этого. Она стоит рядом, смотрит. В ней тоже – зрелость. Только не мужская, женская – широкие бедра, грудь, живот. Подросток растворился без следа. Она очень красива.
Перестаю бить, подхватываю катушку за край – ура, что-то сдвинулось, пошло, еще немного, чуть-чуть. Она помогает. Толкает руками. Вдвоем мы справимся. Хрясь! Катушка выпрямляется.
– А ты говоришь, – довольно потираю испачканные ржавчиной руки, хотя она, конечно же, ничего не говорила. Из озорства провожу по ее щеке пальцем, оставляя грязный след. Она перехватывает руку, но не отстраняется, прижимается к ней всей щекой. Смотрим друг на друга.
В зрелости – собственная прелесть. Нет нетерпения юности, подросткового пыхтения, и даже страсть – другая. Не такая яркая, но более глубокая, с длительным послевкусием. Я лежу, я устал, а всё делает она. Опять же – без обязательной стыдливости молодости, а со спокойной уверенностью.
– Отдохнул?
– Отдохнул, – встаю и принимаюсь за дело. Уже не столь трудное, но требующее аккуратности – теперь нужно выпустить спутанную нить до упора, а потом намотать ее аккуратными витками.
Первый раз касаюсь нити и чуть не вскрикиваю. Чего я ожидал? Металлической твердости обычной проволоки? Как бы не так! Она – жидкая. Удивительное ощущение – между пальцами льется тяжелый, но послушный тебе ртутный поток, однако ты всё равно опасаешься – неловкое движение, и он растечется по руке, закапает вниз.
И еще замечаю кое-что. На этот раз в себе. Движения замедляются. И вообще – становлюсь медленным, будто само время во мне подходит к концу завода. Стараюсь не обращать внимание. Распутываю нить, разматываю катушку. Осторожнее переставляю ноги. Дышу с присвистом. Сердце колотится.
Когда всё сделано и катушка не отличается от других ни прямотой, ни ровностью намотки, еще долго стою, опершись на рычаг и переводя дыхание. На нее боюсь смотреть. Ведь она мое отражение. Противоположное отражение.
– Нам надо поспешить, – говорит она.
Набираюсь смелости и смотрю.
Сначала мне кажется, что у нее грязные волосы, и только потом понимаю – седина пронизывает смоль, разбавляя ее до неряшливой серости. Изменения в теле, на лице. Морщины. Обвислая грудь с расплывшимися сосками. Искривленные ноги.
Глаза.
Только глаза не изменились. В них пока нет старческой блеклости.
И голос. Голос тот же.
Смотрю на свои руки. Слегка дрожат. Осматриваю тело. Мышцы уступили место складкам кожи и старческим пятнам.
Она идет к следующей катушке, я за ней, опираясь на рычаг как на трость. На счастье здесь немного работы – несколько оборотов. И музыка громче. Неподходящая для такого случая, приторная. Ловлю себя на том, что начинаю бурчать. Себе под нос. Обычное стариковское бурчание. Не столько от недовольства чем-то, сколько лишний раз убедиться в том, что еще жив. Что кто-то тебя воспринимает, пусть не всерьез, а с раздражением, но тем самым оправдывая твое право на существование.