Пока она кричала, Юрий Дмитриевич смотрел на ее десны, меж крепких белых зубов ее возникали маленькие пузырьки слюны. Ладонями она сильно схватилась за спинку стула, и красные, обмороженные руки ее побелели возле суставов, на сгибах пальцев. Рита ушла в переднюю. Слышно было, как она одевается, потом хлопнула дверь.
Юрий Дмитриевич подошел к Нине и сел рядом.
– Я обезумела, – сказала Нина. – Я потеряла рассудок… Я надеялась… Я хваталась за всё… Я не знаю… Жить теперь нельзя…
– Тише, – сказал Юрий Дмитриевич, – давай помолчим… Если есть человек, перед которым я виноват более, чем перед покойной, так это ты… А теперь я поеду туда…
– Я боюсь за тебя, – сказала Нина, – я поеду с тобой…
– Нет, – сказал Юрий Дмитриевич, – ты умница, ты знаешь, что тебе туда нельзя, ты хорошая, ты милая… Ты выпей чаю, полежи, почитай журнальчик… Я скоро вернусь… – Так, уговаривая ее, как маленькую, он одевался.
Когда он был уже на улице, то увидел, как Нина, видно, опомнившись, выбежала следом. Но он стоял за газетным киоском, и она не заметила его, пошла торопливо вдоль улицы, оглядываясь по сторонам.
Юрий Дмитриевич взял такси и поехал к монастырю. За городом было очень тихо и чисто. Монастырские стены и двор были густо засыпаны снегом, и даже обгорелая церковь, где помещались склады горторга, выглядела теперь чисто и нарядно. Дверь в квартиру Зины была незаперта. За столом сидел какой-то небритый человек и составлял опись имущества. Икона лежала на диване, среди кастрюль, керогаза, мешочков с продуктами. Ящики комода были выдвинуты, и поверх комода лежало горкой чистое, пахнущее нафталином белье, стеклянные бусы, коробка с дешевыми, но не ношенными еще туфлями, юбка, два платья, несколько клубков шерсти и недовязанная кофточка. Лежало также толстое кольцо, в глубине которого когда-то Юрий Дмитриевич увидел домик на горке.
– Вам чего? – спросил человек Юрия Дмитриевича.
– Я насчет покойной, насчет похорон.
– Вы родственник?
– Нет… я знакомый…
– Понятно, – разочарованно сказал мужчина, – а то тут в ведомости расписаться надо…
– Ее в церковь понесли, – сказала пожилая женщина, очевидно, понятая.
Женщина сортировала посуду: поновей – в одну кучку, а старую, выщербленную кидала в ржавый таз, где было уже много черепков.
– Отпевать будут, – добавила женщина. – Это тут в деревне, мимо стройки идти надо.
– Спасибо, – сказал Юрий Дмитриевич и вышел.
Церковь была в глубине старого парка среди красиво заснеженных аллей. У церкви стояли автобус и грузовик. Ходили люди с траурными повязками. В автобусе видны были музыканты и свернутое знамя с траурными лентами. На пороге церкви стояла сухая высокая старуха в черном платке, а перед ней – приземистый мужчина в каракулевой ушанке, коротком полушубке, галифе и фетровых, обшитых кожей сапогах-валенках.
– Пойми, мать, – говорил мужчина. – Одумайся, пока не поздно… Ты ж идеологию, за которую твой сын всю жизнь воевал, подрываешь этим актом… У него ведь правительственная награда, он ведь партийный.
– Это на этом свете он был партийный, – сказала старуха, – а на том свете все одинаковые… Не дам хоронить без отпевания… Я его родила, а он всю жизнь ваш был… И не видала я его, как ушел из дому в семнадцать лет. – Старуха всхлипнула. – Всё некогда… Всё спешил… Всё на денек… Всё только переночевать… А теперь уж я на него насмотрюсь… Теперь уж он мой, а не ваш…
– Вот и неправильно, мать, – сказал мужчина, тоже украдкой вытирая глаза. – Мы все Петра помним и помнить будем… Весь коллектив… Как хорошего общественника, понимаешь… Как умелого руководителя и чуткого товарища… Но ведь нельзя, мать, нельзя… Мы ведь вашу идеологию не притесняем, у нас свобода вероисповедания… Зачем же вы притесняете антирелигиозную идеологию всем нам дорогого покойника… – Мужчина помолчал, глядя на старуху, потом вздохнул и махнул рукой. – Снимет с меня райком стружку, – сказал мужчина и пошел к автобусу.
По старым, отполированным подошвами ступеням Юрий Дмитриевич поднялся и, сняв шапку, вошел в сени, довольно просторную комнату с батареями парового отопления и скамейками. У стены стояли крышки двух гробов, одного богатого, обтянутого красной материей с черной полосой, а второго простого, свежеструганого. На скамейке в передней какая-то молодая женщина пеленала плачущего грудного ребенка. Рядом сидели девушка в черных рубчатых чулках с крашеным рыжим начесом и мальчишка лет семнадцати. Пробор у мальчишки был прямо среди головы, и волосы поблескивали от бриолина. Мальчишка и девушка прислушивались к церковному пению, подмигивали и улыбались.
– Подпевает, Богу молится, – сказал мальчишка и кивнул на плачущего ребенка.
Церковь была разделена на две половины. Левая, более близкая к двери половина была пуста, лишь горели лампадки перед иконами да поблескивала позолота. В правой половине, отделенной частично стеной, частично колоннами, шла служба. Народу было немного, в основном старухи в платках. Хор, находящийся где-то впереди за колоннами, пел негромко и нестройно. Время от времени молящиеся опускались на колени и крестились. Позади молящихся, поближе к дверям, стояли на специальных подставках два гроба, приготовленных к отправке. Один из гробов был обтянут красным кумачом, и мужчина, лежащий в нем, утопал в цветах. Он был в черном костюме и рубашке с галстуком, лоб его был чем-то заклеен. Рядом, в свежеструганом гробу, лежала Зина. Голова ее была повязана белым платочком, тело под самое горло укрыто белой простыней. На груди ее лежал какой-то предмет, назначение которого Юрий Дмитриевич не знал, похожий на квадратный кусочек кожи или плотного картона, покрытого блестками. Лица у мужчины и Зины были удивительно одинаковыми, словно они были в родстве: восково-белые, заостренные. Возле мужчины толпилось много народу, и какая-то женщина, очевидно, жена, стояла вся в черном, с землистым, вспухшим от слез лицом, всё время вздрагивая, точно просыпаясь. Возле Зины стояли только папа Исай и слепорожденный. Юрия Дмитриевича папа Исай, вероятно, не узнал, а слепорожденный не почувствовал, как бывало ранее. Слепорожденный был теперь сгорбившийся, ходил он, постукивая палочкой; к нему подошел церковный служка, что-то говоря, и он прошел радом со служкой несколько шагов, спотыкаясь и едва не опрокинув лампадку. По щекам его из-под темных очков текли слезы. Папа Исай же стоял с лицом отрешенным и спокойным, бормоча невнятно, потряхивая головой и крестясь. Юрий Дмитриевич протиснулся ближе.
– Воля же пославшего меня Отца, – бормотал папа Исай, – есть та, чтоб из того, что Он мне дал, ничего не погубить, но всё то воскресить в последний день…
Вокруг гробов стояли медные подставки со свечами. В каждой подставке было несколько тонких восковых свечей. Стояло также вокруг несколько кафедр, устланных черной материей с белой каймой. На кафедре, расположенной в изголовье гроба, лежала кучка не обожженных еще восковых свечей и листок с отпечатанной типографским способом молитвой.
– Возроптали на него иудеи, – бормотал папа Исай, – за то, что он сказал: я есмь хлеб, сошедший с небес. И говорили: не Иисус ли это, сын Иосифа, которого отца и мать мы знаем? Как же он говорит: я сошел с небес?