Подобные взрывы происходили чаще всего ночью, внезапно, причем с вечера больной был спокоен, ужинал с аппетитом и быстро засыпал. Первоначально Нина пыталась его успокоить, однако впоследствии поняла, что вмешательство ее еще более травмирует Юрия Дмитриевича; она даже привыкла не плакать при нем, не выражать отчаяния, а просто держала его за плечи и голову, чтоб он, жестикулируя, не поранил себя, ударившись о край кровати или стену. Случалось, после приступа наступало состояние, напоминающее коматозное: изменение глубины ритма дыхания, слабый пульс, охлаждение конечностей. Нина звонила медсестре, вызывала Буха. Однако постепенно здоровье больного начало улучшаться. Приступы прекратились, сон стал более спокоен. Юрий Дмитриевич начал вставать, ходить по комнате. Первоначально он был так слаб, что, пройдя от кровати до кресла, ощущал сердцебиение, словно пробежал несколько километров. Он как-то сразу сильно постарел, сгорбился; говорил он теперь мало – должно быть, от слабости, и, когда Нина обращалась к нему, он смотрел на нее и виновато улыбался. Всё ж к весне он несколько оправился, пополнел, ожил. Когда наступили первые теплые дни и Нина, сорвав полосы пожелтевшей бумаги, раскрыла оконные рамы, Юрий Дмитриевич подвинул кресло к окну и подолгу сидел молча, смотрел, поставив локти на подоконник и подперев по-детски подбородок ладонями.
– Впечатления, – сказал Бух. – Перемена впечатлений – вот что ему теперь надо… Лучше всего – маленький городок…
В апреле Нина и Юрий Дмитриевич выехали жить в маленький городок на юго-западе. Квартиру свою они обменяли, и теперь у них были две небольшие комнатки и кухонька, до половины занятая русской печью. Дом был старый, двухэтажный, в нем жили в основном работники местного горкомхоза. Потолок в квартире был лепной, довольно аляповатый – птички и фрукты, ранее, очевидно, позолоченные; позолота еще и теперь проглядывала сквозь слой белил. В углу стояла очень красивая, с изразцами, кафельная печь. Однако служила она лишь для украшения, так как топили не ее, а другую печь, выстроенную уже позднее, к которой были подведены газовые трубы.
В общем с ними коридоре, за стеной, жила в крошечной комнатушке Лиза, тридцатилетняя женщина с трехлетней девочкой Дашуткой. Лиза работала уборщицей в бане.
– В бане работаю и в бане живу, – говорила она. – Тут при старом хозяине ванная была…
Дашутка была рыженькой, маленькой, как клопик. В три года она выглядела полуторагодовалой. Нина сразу привязалась к ней, и Лиза часто оставляла Дашутку на целый день, так как работала через сутки с утра до вечера и раньше ей приходилось тащить Дашутку к своей матери, жившей на окраине. В ясли же она отдавать Дашутку отказывалась, так как несколько лет назад в местных яслях был несчастный случай – какой-то мальчик проглотил иголку.
Юрий Дмитриевич Дашутке почему-то очень понравился, и она за ним ходила как тень. Когда Юрий Дмитриевич садился пить молоко, Дашутка забиралась на стол, смотрела на него и спрашивала:
– Ты питеньки хочешь?
Когда он шел в туалет, она стояла тут же, запрокинув голову, и серьезно спрашивала:
– Ты писаньки хочешь?
Юрию Дмитриевичу Дашутка тоже нравилась. Он гладил ее по голове и спрашивал:
– Кого ты больше любишь – петушка или курочку?
Однако часто Юрий Дмитриевич хотел посидеть в одиночестве, подумать, а Дашутка мешала. Юрий Дмитриевич прятался от нее в спальне, но всё равно не мог сосредоточиться, так как с тревогой прислушивался к топоту ее ножек. Дашутка искала его. Потом она находила, заглядывала в дверь. Юрий Дмитриевич не знал, как поступить, он пробовал грозить Дашутке пальцем, строить страшные гримасы, надеясь, что она испугается, однако Дашутка только весело смеялась, входила, залезала на постель, на стул, на колени к Юрию Дмитриевичу; часто в руке у нее был кусок черного хлеба и соленый огурец. Она очень любила черный хлеб и огурцы.
– А почему ты не идешь на работу? – спрашивала Дашутка у Юрия Дмитриевича.
– В сентябре, – раздраженно говорил Юрий Дмитриевич и злился на Лизу, на Нину, – в сентябре я начну преподавать анатомию в местном акушерско-фельдшерском училище… Понимаешь?
– А чего это? – спрашивала Дашутка.
– Это наука, – говорил Юрий Дмитриевич, – про человечков. Какие они внутри, под кожей.
– Нарисуй, – говорила Дашутка. – Нарисуй человечка.
Сама Дашутка тоже любила рисовать. У нее были краски, кисточки, она водила ими по бумаге и говорила: это морковка, это редиска, это луна…
Постепенно Юрий Дмитриевич переставал злиться и радовался Дашутке, щекотал ей тонкую шейку. Однако стоило Дашутке выйти, и он вновь плотно запирал двери, с тревогой прислушивался к ее шагам и грозил пальцем, когда она заглядывала. Нравилось также Дашутке мыть раковину и посуду. Она ставила табурет, забиралась наверх, сама закатывала рукавчики и, открыв кран, деловито, очевидно, подражая матери, возила тряпкой по раковине, по крышкам кастрюль, которые давала ей Нина. В эти минуты Юрий Дмитриевич по-настоящему любил ее за то, что она так смешно возится, работает и не мешает ему думать.
Однажды на дне чемодана Юрий Дмитриевич нашел свои старые черновики, чудом сохранившиеся, так как после уничтожения в котельной папки с историей болезни Иисуса он тщательно искал всё, что записывал, будучи больным, и уничтожал. Черновики были испещрены иероглифами, черточками; он с трудом узнавал свой почерк. Здесь были выписки из биологических журналов, из Энгельса, из Вейсмана, из Достоевского, из Эйнштейна, из Евангелия.
«С точки зрения физиолога, – читал он, – эмоции представляют специальный нервный аппарат, сформировавшийся на протяжении миллионов лет эволюции органического мира… Назначение этого аппарата – срочная компенсация недостатка сведений, необходимых для целенаправленного поведения. Благодаря эмоциям живая система продолжает действовать, когда вероятность достижения цели кажется очень небольшой. Эмоции активизируют все отделы мозга и органы чувств, извлекая дополнительные сведения из непроизвольной памяти, обеспечивают те особые виды поиска, решения которых мы связываем с понятием интуиции и озарения. Живая природа умудрилась использовать не только знания, но и незнание, сделав их пусковым механизмом эмоциональной реакции».
«Да, это верно, – думал Юрий Дмитриевич. – Это верно не только для человека, но и для человечества. Эмоции – это религия ранее, это искусство, которое нынче занимает место исчерпавшей себя религии… Христианство слишком рано превратилось из названия в знание, в форму правления, а Христос – в государственное лицо, и фундамент этого превращения был заложен первыми христианами, страдавшими за веру, жившими в подземелье, в катакомбах, ибо гонения не воспитывают благородство ни у гонителей, ни у гонимых. Умеренность, постепенность и своевременность – вот три временны́х кита, без соблюдения которых любое, даже самое полезное, самое справедливое дело может стать страшным бичом человечества, пострашнее эпидемии чумы. Ведь даже свет – источник жизни – может превратиться в смертельный яд для растений, помещенных на длительное время во тьму… Человек не раб Божий, но и не царь природы; обе формулировки одинаково нелепы…»