Человека давно не кусали осы или пчелы, он и не помнил когда, так что этим укусом он был удивлен и встревожен. Купив груш и вернувшись домой, он даже записал в блокнот: «Сегодня, 3 июля, меня укусила в затылок оса. К чему бы это?»
Он еще не знал, что третье июля – это день рождения его будущей жены, с которой он познакомится через тридцать три дня. Он не знал, что впереди его ждут не телесно-античные удовольствия, а новый труд и новая борьба. Неужели умрут и эти годы нашего Человека, последние годы, отпущенные ему перед старостью? Неужели вереница дней и ночей будет подытожена осой у капли меда или варенья? О том не знает и серебряный набалдашник Аптов, не простивший Человеку черных испанских трусиков Афродиты из кордебалета. «Чем окончится – неизвестно, но пусть теперь трудится, – злорадно думал Аптов, – пусть вместо солнца в зените горит над ним электрическая лампочка ночных семейных отношений, пусть выбежит он босыми ногами на ночной снег, как выбежал когда-то я вслед за женой, собравшей свой чемодан, пусть свалится он после этого в психозе. Но не в психозе неофрейдистов и экзистенциалистов, а в нашем советском психозе профессора Мясищева, изгнавшего из советской психиатрии буржуазные теории и считающего, что психоз есть результат пренебрежения человеком коллектива, каковым является и советская семья. И пусть после этого жена, пользуясь связями папы-генерала, сдаст Человека в привилегированную кремлевскую больницу с черно-красной икрой к завтраку, в кремлевскую психлечебницу, где лечатся перенапрягшиеся на партийно-советской работе шизофреники. Пусть вылечат его там шведскими препаратами, после чего они с женой поедут туристами за границу на Олимпийские игры, где, дружно аплодируя, будут кричать «нашим парням»: «Мо-лод-цы!»»
Да, так оно произойдет, так свершится, как задумал злопамятный покойник. Что защитит, что спасет беззащитного Человека? Опять ничто, кроме зеленого стебля легенды.
Нет, не побежит он босыми ногами по снегу, унижаясь перед беломясой, грудастой, попастой генеральской дочерью-сударыней, красавицей-барыней. Сам уйдет он в ночь, не взяв с собой ничего, с легкими руками, унося лишь золотые овечьи глаза на груди, завернутые в тряпицу. Будет искать он суженую свою повсюду и наконец найдет овечку свою, идущую мимо из-за слепоты своей. Тогда вытащит Человек тряпицу, развернет ее и вставит живые золотые глаза в пустые овечьи глазницы, в обглоданный волками овечий череп. Мигом покроется овца вновь мягкой шерстью, и увидит его, и скажет:
– Вот он, суженый мой. Пятнадцать веков я сидела у могилы твоей, где ты лежал, удавленный, растерзанный на части за грехи твои и за беснование твое. Но разверзлась темница твоя, могила твоя, и пришел наш час. Вот солнце вечное, неподвижное горит над нами в зените…
Так шелестит зеленой листвой легенда. Мы, однако, знаем, что живем в мире, где восход солнца связан с его закатом. Удлиняются тени, кончается жизнь. Сдержим же и мы дыхание, глядя, как жизнь выходит за пределы вероятного, за пределы своего конца, туда, где затихают волны бытия и кроткая тишина нарушается лишь чудесным свадебным гимном в честь двух душ, мужской и женской, которые, пройдя через мучения, нашли друг друга.
Январь – февраль 1982 года
Западный Берлин
Ступени
I
Григорий Алексеевич взял с фарфоровой хлебницы кусок хлеба и поднял его, вытянув руку вверх и несколько назад.
– В историческом законе противостояния великих равнин, производящих хлеб, и бесхлебных народов, завоевывающих себе хлеб, Россия всегда была великой хлебной равниной, – сказал он. – Древний Рим, Германия и Англия, напротив, всегда себе хлеб добывали… И пойми, Юрий, тут не национальная спесь, но только мы, люди хлебных равнин, особенно широко открыты таким понятиям, как добро, счастье, правосудие, ибо мы не ущербны.
Григорий Алексеевич бросил кусок хлеба назад на хлебницу и допил свою рюмку коньяка.
Юрий Дмитриевич тоже допил свою рюмку и хлебанул из стакана подкрашенную чайной заваркой сладковатую холодную воду. Его начало подташнивать от сладковатой бурды, и возникло знакомое посасывание под левым ребром, несильное, но вызывающее раздражение.
– Мы часто цепляемся за какие-либо цели, – сказал Юрий Дмитриевич, – не из-за сути, а из-за литературного оформления, удачно нами найденного… Впрочем, я устал… Ночью я всё время просыпался от грозы… Сверкали молнии… Мне приснился или просто вспомнил, лежа без сна… удивительная вещь… Свой детский бред… В детстве я как-то заболел… Покойная мать подошла, пощупала лоб и спросила, что у меня болит. Я ответил: копье… «Какое копье?» – испуганно спросила мать… И я ответил: которым зверей колют… Потом я потерял сознание, но эти слова мне врезались глубоко в мозг… Начало бреда… Время от времени я вспоминаю…
Юрий Дмитриевич грузно встал и подошел к окну. Был конец мая. Листва начала уже терять весеннюю свежесть, парило с утра, словно в полдень. Среди булыжной мостовой тяжело полз в гору трамвай. В расположенном неподалеку, но скрытом крышами домов соборе ухали колокола.
– Гриша, я живу у тебя уже полторы недели, – сказал Юрий Дмитриевич, – мне надо подыскать квартиру… Твоя Галя с Шуркой приезжают не раньше середины июня?
– Это не важно, – сказал Григорий Алексеевич, – у нас три комнаты… Ты меня не стесняешь… Дело не в том…
– Но ты меня стесняешь, – сказал Юрий Дмитриевич. – Я тебя люблю… Но мне надо заняться делом, а не вести бесплодные споры… Какая чепуха… Сейчас время студенческих каникул. Надо воспользоваться свободным временем…
– Юра, – сказал Григорий Алексеевич и тоже встал; он был в русской домотканой рубашке, вышитой на груди у ворота, и в шелковых пижамных штанах (в последнее время Григорий Алексеевич отрастил русую бороденку и начал носить русские домотканые рубахи, приобретенные где-то в глухой северной деревушке, куда ездил в экспедицию собирать фольклор). – Юрий Дмитриевич, ты меня извини… Я не понимаю… Вернее, не чувствуешь ли ты, что твой бракоразводный процесс нелеп… И даже юмор… Ах, юмор, юмор… Ты извини, я прошу тебя напрячься и найти рациональное зерно в моей сбивчивой болтовне… Тебе сорок шесть лет, Нине – сорок четыре… И это прискорбное происшествие случилось так давно…
– Нет, – крикнул Юрий Дмитриевич, – она изменила мне не двадцать лет назад, она изменила мне сейчас… сегодня… месяц назад… Она изменила мне не в тот момент, когда спала с другим мужчиной, а в тот момент, когда я об этом узнал. – Он вдруг обмяк, сел у стола как-то боком и глубоко вздохнул несколько раз. – Я ведь знаком с ней с пятнадцати лет, – сказал он тихо, – это была моя первая девочка, а потом первая девушка и первая женщина… Мне сорок шесть лет, но я не знал других женщин… Она уезжала в экспедиции… Я месяцами, я годами не знал женщин… В меня влюблялись… У меня была ассистентка-красавица… А ночи… Ночной человек не тот, что дневной… Это знает каждый… Дневной свет делает ночное чувство позорным и нелепым… Днем человек может холодно рассуждать, быть ироничным… Но ночь съедает иронию… Когда Нины не было, я воображал ее образ, представлял ее до малейших подробностей и, лежа в постели, целовал предплечья собственных рук…