Высказавшись, Юрий Дмитриевич притих и потупился, словно совершил какой-то стыдный поступок. Григорий Алексеевич тоже молчал, глядя в окно.
– Я, пожалуй, пойду, – сказал Юрий Дмитриевич после нескольких минут молчания, – мне к юристу…
– У тебя болезненный вид, – сказал Григорий Алексеевич. – Ты б зашел к Буху. Это ведь твой коллега по институту…
– Зачем мне Бух, – сказал Юрий Дмитриевич, почему-то криво улыбаясь. – Бух со жмеринским акцентом… Бенедикт Соломонович… Если я сойду с ума, то начну, пожалуй, петь древнееврейские псалмы… – Он думал, что удачно пошутил, но Григорий Алексеевич не улыбнулся в ответ, а посмотрел на него испуганно.
Юрий Дмитриевич надел пиджак, вышел на лестничную площадку, постоял там некоторое время в недоумении, спустился на несколько ступенек, потом быстро вбежал назад, открыл дверь и принялся рыться в отведенных ему ящиках письменного стола.
– Гриша, – позвал он.
– Я в ванной, – глухо отозвался Григорий Алексеевич.
– Ты не подумай, что я Буха хотел оскорбить, – сказал Юрий Дмитриевич. – Если я сойду с ума, то воображу себя не раввином, а Дон Кихотом… Впрочем, – уже погромче и чувствуя, что ему делается жарко, сказал Юрий Дмитриевич, – впрочем, современные донкихоты так же неинтересны, как и современные бюрократы. Единственное преимущество донкихотов – в том, что они смешны и непризнанны… В медицине донкихотство именуется delirium, или делирий… Отражение реального мира приобретает искаженный характер… Страх, восторг, умиление и благодушие сменяют друг друга… Ах, милый Гриша… Главным врагом современных донкихотов являются не ветряные мельницы, а препараты купирования возбуждения… Появись Христос сейчас, его б не распяли, а сделали б ему инъекцию аминазина с резерпином и со своевременным введением средств, стимулирующих сердечно-сосудистую деятельность. При современном уровне невропатологии великие заблуждения невозможны…
Юрий Дмитриевич напялил тюбетейку с кисточкой и вышел, по-прежнему сильно возбужденный, но с выражением не растерянным, а скорее сосредоточенным.
Он пошел вверх по улице; она была настолько крута, что тротуар был сделан ступенями. Чем выше он поднимался, тем громче становился звук колоколов, словно в каком-то сне на библейские темы он шел прямо к небу. Юрий Дмитриевич оглянулся назад, на преодоленные уже им бесчисленные ступени. Он был совершенно один на раскаленных солнцем асфальтовых ступенях. Заросли колючей акации были по обеим сторонам, прижимаясь с одной стороны к решетке сада, изрезанного оврагами, а с другой – скрывая поросший травой склон, спускающийся к булыжной мостовой. Сверху по-прежнему бил колокол, а в промежутке, пока не замирал тяжелый медный звук, торопливо позвякивали колокола помельче. Юрий Дмитриевич поднялся еще на несколько ступеней, и вдруг незнакомое блаженное чувство появилось в нем, словно ему вскрыли грудную клетку и одним вдохом он насытился жизнью до предела так, что жизнь потеряла цену. Он пережил самого себя и посмотрел на себя со стороны с мудрым бесстрастием, не лишенным, однако, некоторой грусти по недоступным теперь человеческим слабостям. Он был не человеком, а человечеством, но всё это продолжалось не более мгновения, так что осознать что-либо в подробностях или запомнить нельзя было. Он сел на ступени; они были липкими и едко пахли битумом. Он ощутил такой упадок сил, что не решился искать в карманах носовой платок, чтоб вытереть мокрое от пота и слез лицо. Он сидел в тени куста, и за живой изгородью акации внизу под склоном со скрежетом проносились трамваи. Очевидно, потому и пуста была лестница-тротуар – никто не хотел взбираться пешком на гору в такую жару.
– Я все-таки заболеваю, – сказал Юрий Дмитриевич, – надо зайти к Буху… Как некстати… Впрочем, это даже оригинально. Обычно ненормальные воображают себя великой личностью: Наполеоном или Магометом, – а я вообразил себя сразу всем человечеством… Из инстинктов, с которыми рождается человек, самый великий и самый печальный – это страстная жадность жить… В этом – главное противоречие между человеком и человечеством… Для человечества смерть – благо, гарантия вечного обновления.
Колокол сверху умолк, Юрий Дмитриевич поднялся, вынул носовой платок и насухо вытер лицо. Последний лестничный пролет был огражден чугунными перилами. Юрий Дмитриевич шел, считая ступени и постукивая ладонью по горячему чугуну.
Когда после пустынной лестницы Юрий Дмитриевич очутился на многолюдной площади, то в первое мгновение испытал испуг и растерянность; однако очень скоро он привык к людям и вернулся к своим прежним ощущениям, забытым или, вернее, подавленным на пустой лестнице во время боя колокола. Чтоб проверить себя, он подошел к киоску и купил фруктовое мороженое в вафельном стаканчике. Он испытывающе посмотрел на продавщицу в белом халате, который был надет прямо на комбинацию без платья, это было заметно, но продавщицу его взгляд не смутил. Сам же он, очевидно, тоже не произвел на нее никакого впечатления.
«Значит, всё в порядке, – подумал Юрий Дмитриевич, – обычный невроз… Душевная травма плюс четыре бессонные ночи… Надо заканчивать дела и ехать на юг».
Он попробовал мороженое, но оно показалось ему кислым и одновременно приторно-сладким.
«Как это может быть?» – в недоумении подумал Юрий Дмитриевич, однако не стал долго размышлять – выкинул мороженое в дымящуюся урну.
Площадь была окружена старыми многоэтажными из серого кирпича домами, а всю левую от Юрия Дмитриевича сторону занимал собор, расположенный в глубине двора, огражденного низким гранитным забором. Собор был белый, с многочисленными решетками и портиками на крыше, покрытой оцинкованной жестью, а позолоченные купола его тонули в небесной синеве. В соборном дворе множество старух продавали цветы, было шумно и многолюдно, а сквозь распахнутые двери-ворота что-то поблескивало, и слышалось пение. И рядом с пыльными горячими троллейбусами, с ленивыми, скучными от жары лицами пассажиров и прохожих собор показался Юрию Дмитриевичу единственным местом, где можно было продлить свое необычное сегодняшнее состояние и если не вновь ощутить, то хотя бы ярко вспомнить свои ощущения на ступенях лестницы, которые манили, как сладострастный ночной грех, чистота которого одним неосторожным движением или взглядом может быть убита и превращена в непристойность.
«Кстати, – подумал Юрий Дмитриевич, – в соборе ведь прекрасные картины Врубеля… Григорий Алексеевич говорил… А я ни разу не был… Стыдно, все-таки образованный человек…»
Юрий Дмитриевич вошел во двор и поднялся на паперть, где стояли нищие. Какой-то нищий в телогрейке, надетой на голое тело, подошел к Юрию Дмитриевичу и протянул руку, крестясь и шепча что-то распухшими губами. Это был парень лет двадцати пяти, но с желтой, морщинистой, как у старика, кожей. Ключицы у него были худые, выпирали, а живот жирный, провисал, и бедра жирные, по-женски круглые.
– Тебе, братец, лечиться надо, – сказал Юрий Дмитриевич. – У тебя нарушена кора надпочечников и, очевидно, пониженное кровяное давление…
Парень икнул и произнес что-то нечленораздельное. Под глазом у него был синяк, и от него несло сивухой. Юрий Дмитриевич торопливо сунул ему рубль и прошел мимо. Мерцание свечей, блеск парчи и позолоты, прохладный полумрак, в котором откуда-то сверху, из-под купола, доносилось пение, успокоил его и притупил неприятное впечатление от встречи с нищим.