Кроме захода «дорогие кыргызстанцы», всю остальную мутотень я аккуратно выписал из самого Паоло Коэльо. Хватило на целый час. Эпилог я завернул такой: «Вы спросите: но кто же он, этот Воин Света, которому дано возродить наш древний народ и возвеличить его между другими народами? Я отвечу вам просто: он здесь, среди вас. Он принц. Он носит имя великого воина прошлого».
В студии раздались аплодисменты. Хлопали операторы, Юппи, Наташка и мент Аркаша. Лесбиянка Лида, не стесняясь, утирала слезы. Я тяжело опустился в кресло и закурил. Сеанс практической магии полностью меня измотал. Хотя на Западе принято называть это не магией, а риторикой, или public speaking, это, конечно же, магия в чистом виде, потому что без фокусированного луча энергии, идущего от сердца и от печени, никакие формальные правила вам не помогут. Впервые у меня получилось в Америке. Я ездил с лекциями от «Джойнта». Поначалу было прикольно, но скоро я возненавидел еврейскую Америку с ее высокомерием, апартеидом, лицемерием и снобизмом. Выступать стал вяло, стараясь поскорее отделаться. Но однажды в Бостоне, в реформистской синагоге, перед выступлением я увидел девушку необычайной красоты — той, которая светится. Свою речь я начал так: «Вот уже две недели я мотаюсь по городам и штатам Америки, выступая по шесть-семь раз в день. Я безмерно устал, чувства притупились, не осталось эмоций. Глядя на аудиторию, я уже не различаю лиц. Но сейчас, люди, когда я увидел вас, собравшихся здесь, сердце мое забилось и наполнилось радостью. Я сказал себе: „Wow! I really want to talk to these people!“
[67]» Реформисты взвыли от восторга и долго аплодировали стоя, а необычайной красоты девушка после лекции подошла ко мне поболтать и все ждала, что я приглашу ее на кофе, но я уже тогда знал, что использование магии в корыстных целях аукается черным.
Глава шестая,
в которой раздаются выстрелы, и первая жертва грядущей революции погибает смертью дураков
— Значит, овечка белая натуральная — одна штука; поводок с постромками — одна штука. Что-нибудь еще? — спросила Наташка.
— Переводчица. Одна-две или три штучки. Хорошенькие.
— Переводчица уже есть. Зовут Нурайим. Будет завтра в девять утра. Все. Я поехала договариваться насчет овечки.
Овечку доставили утром, втиснутую в багажник автомобиля, как несчастный Альдо Моро. Она разочаровала меня до слез. Все ночь я представлял ее прелестной и сексуальной, с кудряшками, как в фильме Вуди Аллена «Все, что вы хотели узнать о сексе, но боялись поднять руку». Однако в багажнике «Жигулей» лежало связанное по четырем ногам грязное, тупое, мерзко блеющее животное со свалявшейся шерстью.
— Как будет по-кыргызски «животное»? — спросил я переводчицу Нурайим.
— Животное по-кыргызски будет «джаныбар», — сказала Нурайим.
— А как будет: «В Бобруйск, животное»? — копнул я глубже.
— Бобруйске(г)е, джаныбар! — перевела Нурайим.
Переводчица Нурайим совсем не красавица, ее даже нельзя назвать хорошенькой. Ноги у нее чуть кривоваты и коротковаты, на лице оспинки. Да и вообще, меня никогда не привлекали азиатские женщины. Но эта источает феромоны, которые будят во мне яркие фантазии. Я представляю себя ханом, вернувшимся из похода. Вот я слезаю с коня, отдаю поводья своему нёкёру, захожу в юрту. Нурайим, одна из любимых жен, такая сдержанная на людях, но такая страстная в любви, бросается мне на шею.
Нурайим отводит от меня взгляд, отворачивается, и я вижу, что она злится. Есть на что: так откровенно на чужих женщин смотреть нельзя. Тем более в Азии. Но я не испытываю никакого неудобства. Во мне проснулся джаныбар, а джаныбары не рефлексируют.
Мы работаем над первой серией программы «Анчамынча кыргызча». Хорошее название, мне нравится. Хотя перевести его никто не может. Нурайим перевела: «Кое-как болтаем по-кыргызски», но я чувствую, что это не точно, в оригинале больше задора. Вчера мы снимали на выставке кыргызского ковра, шырдак называется. Сейчас Нурайим переводит, а Юппи режет на синхроны рассказ куратора выставки, пожилой тетеньки в цветастом платье. «Шырдак широк, как степь. Он празднично красив, как луг в пору цветения тюльпанов. Только искусство и кропотливый труд способны превратить светлое облако овечьей шерсти в рукотворное чудо».
Я слушаю и обмираю от удивления: тетенька чешет без шпаргалки как заправский оратор. Вот ведь на что способен язык, почти не испорченный письменностью, — он делает речь своих подданных беглой и богатой, «пестрой, как горы Ала-Too, окружающие Бишкек».
— Оошантип оокат кылабыз, — заканчивает тетенька.
— Вот так мы и ведем хозяйство, — переводит Нурайим.
Это была тема. А теперь — комментарий. По лужайке пятится Наташка, держа в руках ватманские листы с текстом, который наизусть я не запомню даже под пыткой. Рука об руку с Наташкой пятится Нурайим. Она следит за тем, чтобы мое произношение хотя бы отдаленно напоминало киргизское. Юппи с камерой принимает неестественные позы и постоянно орет. За нами плетется Влад и нудит, что овцу нужно сдать поварам на шашлык. Время от времени в кадр попадает лежащий на травке с бутылкой красненького мент Аркаша. Тогда Юппи вообще исходит на визг. И посреди всей этой команды шагаю я с овцой на поводке и произношу дидактические строки: Тулпар жŸгŸн оордобойт. «Своя ноша не тянет». Но лохматая дрянь не хочет идти рядом, она все время норовит вырваться из поводка. «Оошантип оокат кылабыз. Вот так мы и ведем хозяйство», — заканчиваю я мажорненько. И тут эта гадина делает прыжок, как будто она не овца из Бишкека, а кенгуру из Мельбурна, и, вырвавшись из постромков, устремляется прямо к дворцовой запретной зоне. Я за ней. И догнал было уже, и ухватил, но джаныбарихе удалось вырваться, расквасив мне при этом нос. Разгоряченный погоней, я размазал рукавом кровь по лицу и продолжил преследование. Раздались одиночные автоматные выстрелы, и запахло гарью — стреляли рядом. Я упал в траву. А овца, как последняя дура, припустила ко дворцу Кургашинова, прямо навстречу своей смерти. Такой нелепой! Впрочем, может ли быть у овцы другая?
Мне не хотелось оставлять ее там. Я поднялся на ноги и показал охранникам, что хочу ее забрать. Они махнули: валяй! Я дошел до овцы, взял ее и прижал к себе. Она была теплой. Шерсть, там, где ее не успела еще залить вязкая кровь, чувствовалась совсем живой, мягкой, пахучей.
Я донес ее до Максимкиной машины, завернул в свою рубаху, сказал Максу, чтобы похоронил где-нибудь, и пошел к себе в номер отмываться.
Юппи пришел топтаться рядом, чтобы сочувствовать. Из-за шума воды я слышал только обрывки: «…кровавое воскресенье, блин… аш-ка-ра… а если бы убили меня?.. придем к власти, публично казним…»
Я вышел из душа, Юппи торопливо протянул мне успокаивающий косяк и продолжил: «Мы поставим ей памятник на площади Ала-Too. Революционная овца, погибающая в прыжке».