А меня засасывает пропасть пустоты, и когда я просыпаюсь с ледяными руками, я считаю до десяти и спрашиваю себя, где я. А потом в отблесках машин, мчащихся внизу, по Бродвею, вижу свое отражение в зеркале.
И все эти отблески, и полусвет, и зеркало, в котором нет меня, а есть только моя смутная тень, заключенная в клетку массивной золоченой рамы, и мысль о том, что стоит лишь протянуть руку – и хрупкая картина исчезнет, и останется только бледная девчонка, жмурящая глаза, подросток, чьи родители дождались, пока ребенок заснет, и сбежали кутить по ночному Нью-Йорку, ища бары и кафе, где когда-то шелестели слухи о Фицджеральдах, а сейчас и тех уже нет, вот что останется, белый лист, на котором можно нарисовать все что угодно. Поэтому я никогда не включаю свет, застывая в том пространстве между сном и явью, которое никто не покроет тушью без моего ведома и в котором то, что есть я, создает присутствие, и я значу больше, чем ребенок, которого покинули родители. И так я день за днем – покинутый ребенок, а ночь за ночью – смутный силуэт той, которая может быть кем угодно, влиться, как расплавленное олово, в любую форму, застыть в любой фигуре, быть чьей угодно женой, сестрой, подругой и идеалом. Что же поделать, если ветер уносит меня так быстро, что через секунду моих черт уже никому не вспомнить, и я могу выплавиться в чьей угодно памяти кем угодно. Что же поделать, если я не знаю, как удерживаться на земле, как пускать корни. Что же поделать, если я просто не могу остановиться.
Или могу? Я думаю о том, что, может быть, после нашего эксперимента такие, как я, перестанут быть материалом глобализации и станут самым обычным, самым распространенным человеческим материалом, из которого будет строиться наш мир. Зачем нужен такой мир, и нужен ли он вообще?
Я вспоминаю свой первый разговор с Карлоу, когда он спрашивал меня обо всем, что я потеряла – о Казахстане, о семье, о жизни в Германии, об Амади, о странной поездке по бывшей Югославии, и обо всем, что даже тогда приносило мне такую боль, что я плакала в его кабинете во время собеседования, а он протягивал мне одну за другой тонкие бумажные салфетки, сожалел, говорил, что понимает, но почему-то улыбался.
В семь двадцать пять – звонок в дверь, и в комнату деловито входит Лариса. Окинув меня глазами, спрашивает:
– Идем?
– Идем, – говорю я. Я настроена сегодня как-то очень решительно.
В зале шумно и людно, играет стильный лаунж; все похоже на светскую тусовку, а сочетание декольте и профессорских свитеров выглядит живо и интересно; все-таки Карлоу молодец. Чтобы занять руки на время светских бесед, я беру у официанта бокал с шампанским. Около сцены стоят Ричард, директор нашей программы и Карлоу; когда я подхожу к ним, Ричард суетливо жмет мне руку и говорит, что просто не может дождаться завтрашнего дня.
– Я тоже, – сухо замечаю я.
Но Ричарду все нипочем – он не замечает моего тона и продолжает как ни в чем не бывало рассказывать про то, какие догадки у него есть насчет завтрашнего семинара. Зато Карлоу не провести.
– Давайте сфотографируемся вместе, – предлагает он и, пока мы позируем, спрашивает одними губами:
– В чем дело?
Готового ответа почему-то нет, и я медлю.
– Да все в порядке. Устала немного.
– Еще минут пять или десять, ждем фотографов из The Washington Post и Vogue.
Он искал кого-то такого, как я, кто все потерял и больше не хотел искать, кто больше всего хотел продолжать разрушать, разделять и забывать о том, что терять – это больно.
Пять минут растягиваются на тридцать, и, приветливо всем улыбаясь, я изнываю от усталости и желания вернуться в номер, включить музыку или почитать что-нибудь – и, может, принять еще пару таблеток. Черт, я же решила завязать с аддеролом. Ну, может быть, не сегодня, может, завтра. Сегодня все-таки страшный вечер.
Карлоу мелькает здесь и там и наконец снова появляется рядом со мной.
– Все, можешь идти отдыхать.
– Наконец-то, Карлоу, – отвечаю я, – я так устала. Тогда, выходит… до завтра?
– Хорошо.
И я наконец-то могу пойти к тем, кого так долго высматривала в толпе. Вот они там, два моих верных рыцаря и друга – Алекс и Матеас, осматриваются по сторонам и явно скучают.
– Привет, банда, – подхожу я к ним, и мы обнимаемся. – Скучно?
– Э-э-э, знаешь, как тебе сказать, – притворяется Алекс, но потом не выдерживает и начинает улыбаться.
– Дико скучно, – говорит Матеас, – а что, в Америке никто не пьет? Я думал, будет треш, как в Оксфорде, вот видишь, даже не в костюме пришел, в отличие от этого франта (а Алекс правда одет в темно-синий скинни-костюм), а в удобной одежде, думал повторить старые добрые времена. – И он сжимает кулаки, как мальчишка-боксер, своим классическим жестом поправляет очки и выбрасывает в воздух парочку апперкотов.
– Нет, друг мой, это тебе не Оксбридж, это Америка, – говорю я, пародируя густой сельский американский акцент.
– Ну да, тебе все равно, ты не пьешь, – поддразнивает меня Алекс.
– Пойдем, – говорю я, – пойдем, я хочу поскорее отсюда убраться.
Но конечно же, в дальнем углу бара, за столиком на двоих, сидят Лариса и Адам и не сводят с меня глаз. Я делаю вид, что не замечаю их, и стараюсь не оглядываться. Это работает уже который год. Алекс и Матеас не замечают ничего.
Они оба живут сейчас в Лондоне. Матеас – успешный юрист и холостяк, Алекс – счастливый семьянин и ведущий эксперт по британской живописи XIX века в Комитете по защите культурного наследия. Мы видимся впервые с тех пор, как они покинули Оксфорд, и это – странное чувство, ведь мои когда-то самые близкие друзья ничего не знают о самом главном и самом сложном периоде моей жизни – о том, как я потихоньку превращаюсь в наркоманку, о том, как встретила Амади, о той поездке в Чечню – и, конечно, всю правду об эксперименте. Впрочем, об этом не знает никто. Рядом с Алексом и Матеасом я как будто превратилась в себя саму три года назад – еще в хорошее, мирное, счастливое время. Странно, шутить и смеяться впервые за долгое время, обсуждать старых знакомых, делиться сплетнями из Оксфорда и планами на будущее было… это было здорово. Но в то же время – немного фальшиво. Все свои «планы» я выдумала на ходу, а разговор влетал в одно ухо и вылетал. Когда встречаешь кого-то, кого не видел много лет, вдруг остро чувствуешь, как изменился. И я вдруг увидела, что нормальная, настоящая жизнь – она проплывает мимо.
Я вышла на минуту и вытащила из кармана джинсов две таблетки аддерола. Алекс и Матеас не были безнадежно одиноки, не уезжали из Чечни, думая, что это – конец, не сбегали от своих воспоминаний на другой континент и не подсчитывали каждую ночь число своих потерь. У них были свои проблемы, свои сложности, но и свои удачи, радости и приобретения. У них была настоящая жизнь, и они шли вперед и вверх с той скоростью, которую могли набрать. А я катилась вниз. И завтра я могла просто исчезнуть.