На каждого вновь прибывшего заводится тюремное дело, куда записывают все имеющиеся при арестанте вещи, его особые приметы (наколки шрамы, выбитые и вставленные зубы, родимые пятна), снимают отпечатки пальцев («игра на рояле»), проводят первичный медосмотр и отправляют в тюремную баню, а его пожитки – в прожарку.
Пока этапники проходят эти процедуры, их держат в небольших клетушках-боксиках для временного содержания арестантов при этапировании, переводе из камеры в камеру, вызове к следователю и тому подобных нуждах. В каждый из боксов площадью от одного до трех квадратных метров могут набить человек до шести. Так по очереди и дергают то туда, то сюда.
Каждого шмонают по отдельности. Шмон в Бутырке был и остается ответственнейшей процедурой, и он здесь очень тщательный. У арестанта прощупывают каждый шовчик на одежде, из подметок с корнем выдирают супинаторы – железные пластины, придающие обуви жесткость, и раздевают догола «Нагнись, раздвинь ягодицы, присядь…»
После шмона пересаживают в другой боксик (в прежнем зэк мог что-нибудь припрятать). Фотографируют, но перед этим обязательно пропускают через парикмахера. Он-то и должен придать человеку арестантский вид.
Всю процедуру приёма, как правило, администрация проводит ночью, чтобы к обеду следующего дня арестант уже находился в отведенной ему камере. Общей или одиночной – это зависит от вашего преступного прошлого, точнее, от ошибок, допущенных вами на этой стезе, ну а кумовья тюремные всегда узнают о них если не первыми, то одними из первых. Мишаня не совершал ошибок, да и стезю воровскую поневоле избрал ещё ребенком, но он был не по возрасту шустр и дерзок. Для таких босячков у мусоров были свои камеры. Обычно небольшие, на шесть-восемь человек. Находились они, как правило, на спецу и содержалась в них преимущественно мохнорылая падаль, которая жила по указке администрации.
К тому времени в ГУЛАГе ещё не придумали крытые тюрьмы, прессхаты и «ломки». Все эти новшества придут много позже, после указа 1961 года, но и та гниль, что таилась в местах заключения сразу после войны, была для молодого вора, согласитесь, тоже немалым испытанием.
Согнувшись под тяжестью старого, лоснящегося от пота сотен заключенных матраца, выданного ему в каптерке, Мишаня молча следовал за разводным попкарем, который вёл его по мудреным коридорам и этажам Бутырки, пока они не остановились, наконец, на третьем этаже большого спеца возле камеры 287. Хоть матрац и был чуть ли не больше его самого, Мишаня не поставил его на пол, чтобы передохнуть, а, наоборот, подкинул на плечо и впился дерзким взглядом в тюремный глазок. Пот тёк с его лица, в плечах ломило с непривычки, но ещё свежи были в памяти удары киянкой по спине и рукам, и ехидно улыбающиеся и не предвещавшие ничего хорошего маленькие и узкие глаза кума-татарина, когда тот прошипел Мишане прямо в лицо: – «Ничего, ничего, мразь голодраная, совсем немного осталось, а там посмотрим, какой ты дерзкий. Мне даже самому интересно это узнать». Да и дубак был под стать куму. Всю дорогу до хаты бурчал, что-то себе под нос, орал на Мишаню при каждом повороте или подъёме по лестнице и отчего-то ругал на чём свет стоит весь блатной мир Страны Советов.
Клацанье ключей, ржавый скрип старого замка, противный писк дверных петель – и он в хате Не успел Мишаня ещё даже положить на пол матрац, как дверь за ним с грохотом захлопнулась. Он выпрямился, поздоровался с хатой, как учили, и не спеша стал разглядывать всё вокруг, но разглядывать было нечего. Камера представляла собой обычную шестиместку, которых не один десяток на большом спецу Бутырки. Три двухъярусные шконки справа, слева в углу – параша, посередине – небольшой стол, а прямо напротив двери зарешёченное окно. Вот и весь незамысловатый интерьер.
Почти все обитатели камеры спали, но, как только за Мишаней закрылась дверь, они начали понемногу пробуждаться. Не имея ни жизненного, ни тюремного опыта, Мишаня, конечно же, не мог сразу определить, к какому сословию принадлежат находившиеся в хате. Но он хорошо помнил советы и наставления старого уркагана, поэтому и не отходил от матраца, в котором лежала буханка хлеба с начинкой, которую по счастливой случайности ему удалось пронести, минуя все тюремные препоны.
– Откуда будешь, щенок? – неожиданно, нарушив гнетущую напряжёнку и тишину «маломестки», бросил ему один из обитателей хаты – здоровый, мордатый детина, в тельняшке и галифе на босу ногу. Спускаясь с нар и протирая глаза кувалдами мозолистых цапок, он впился цепким взглядом в новичка, одновременно давая какие-то указания сокамерникам.
Камера заметно оживилась. Те, кто ещё лежал, повскакивали с нар и засуетились вокруг.
– Из Белоруссии, – лаконично ответил Мишаня.
– Да ты что! Каким же ветром занесло тебя в златоглавую? – с иронией и очевидной издевкой в голосе продолжал свой допрос мордатый.
– Попутным, – сквозь зубы и со злостью процедил Мишаня. Он уже понял, куда попал, ибо знал наверняка, что в приличной камере арестанты никогда не будут задавать подобных вопросов, да ещё в такой форме. Они предложат обустроиться, угостят чифирем, объяснят, что непонятно и детально расскажут о том, как нужно жить и вести себя в заключении среди порядочных каторжан, самому оставаясь при этом порядочным арестантом. Да и слово «щенок» обидело молодого крадуна. Его никогда никто так не называл, даже менты.
Наступила гнетущая тишина. Амбал в тельняшке, ничего не говоря, молча подошел к параше, и, пока он оправлялся по-легкому, к нему, держа в руках огромную кружку с водой, а на плече – большое махровое полотенце, подбежал какой-то хмырь в залатанных штанах и рваной рубашке и стал терпеливо ждать, когда тот закончит справлять нужду.
Прошло еще несколько минут. Наконец амбал умылся, вытерся и, вновь повернувшись к Мишане, с наглой ухмылкой продолжил свой козий допрос, не приглашая его даже пройти в хату и присесть.
– А за кого держишь себя в этой жизни, белорус?
Нахмурив брови и выпятив грудь вперед, как перед решающей схваткой с врагом, молодой уркаган не сказал, а выкрикнул прямо в лицо этой мрази:
– Вором держу себя! Понял? Вором!
Секундную паузу, возникшую после этих слов в камере, разорвал дикий смех. Можно представить себе, сколько злости и обиды было в сердце у молодого босяка в тот момент! Какою ненавистью и жаждой мести горели его глаза! Но он терпеливо вынес гогот обитателей этого вертепа и стоял, стиснув руки в кулаки. Он молча смотрел на свору шакалов, собравшихся возле вожака этой стаи падальщиков.
Вдоволь повеселившись и наиздевавшись над вновь прибывшим, все, как по команде, разом умолкли и стали наблюдать за амбалом в тельняшке, который не спеша встал с нар и походкой праздношатающегося матроса стал приближаться к Мишане.
– Так, значит, вор, говоришь? – подойдя вплотную к босяку, спросил он. – Ну что ж, тогда снимай штаны, вор, знакомиться будем. У нас так принято.