Богослужение и музыка продолжались без перерыва, и маленький храм наполнился молящимися, которые, впрочем, больше интересовались уголком, где я сидел, чем молитвами, оглядываясь и перешептываясь друг с другом. Один только гэгэн сидел неподвижно, словно восковая фигура, на своем троне; его губы иногда шевелились то медленнее, то быстрее; иногда он протягивал руку, брал небольшой тамбурин, обвешанный маленькими металлическими шариками на длинных нитях, и встряхивал его, но мелодичные звуки шариков совершенно заглушались громкой музыкой.
Нужно пояснить, почему ребенок может играть главную роль в буддийском богослужении. Гэгэн – это перевоплощение Будды, и каждый монастырь желает иметь его, так как он привлекает молящихся; гэгэн не умирает, а только меняет свою внешнюю оболочку. После смерти гэгэна совет лам выискивает по разным приметам, в какого ребенка должна была переселиться душа покойного, и депутация лам отправляется отыскивать этого новорожденного гэгэна, иногда очень далеко от монастыря. Его находят, привозят и воспитывают для его будущей роли перевоплощенца. В большинстве случаев гэгэн играет роль послушного орудия в руках хитрых и властолюбивых лам, которые через него оказывали более сильное влияние на население Монголии и Тибета, чем светские князья.
Эти дети-гэгэны достойны сожаления. Мальчик вырастает не зная ни материнской заботы и ласки, ни детских игр и шалостей, вообще счастливого детства, в мрачной монастырской келье, в обществе лицемерных и фанатичных лам, которые укрощают все его порывы. Вместо игр и веселья он узнает только молитвы, догмы непонятной ему религии и рано привыкает скрывать свои чувства под маской набожной сосредоточенности. Он пленник, птица в клетке, с той только разницей, что птица может изливать свое горе в песнях, а ему и это запрещено.
Эти мысли приходили мне в голову, пока я наблюдал во время богослужения за маленьким гэгэном.
По временам он поднимал руку, благословляя монгола из толпы верующих, подносившего ему хадак. Мне казалось, что мальчик предпочел бы самую простую игрушку, что он с восторгом соскочил бы с своего трона и подбежал бы ко мне, чтобы поближе взглянуть на заморского человека, посетившего этот унылый край на границе Тибета, приобщиться на минуту к чуждой, незнакомой жизни.
Но вот музыка затихла на короткое время, в течение которого несколько мальчиков, очевидно послушников, будущих лам, принесли желтые остроносые шапки, по форме похожие на фригийские колпаки, но обрамленные бахромой, и надели их на головы лам. Старший лама, ухаживавший за мной, надел такой же колпак, стал против гэгэна возле барабанщиков, и все инструменты слились в громогласном соревновании, в ушираздирающем концерте, составившем финал богослужения. И внезапно звуки оборвались, наступила тишина. Ламы отложили инструменты, надели сапоги, отерли пот, выступивший на лицах, рукавами своих халатов; мальчики сняли с них и унесли колпаки, гэгэн закрыл свой тамбурин зеленой и, поверх нее, белой тряпкой. Молящиеся начали выходить, а в храм, к моему изумлению, принесли ужин.
Послушники внесли со двора большие глиняные кувшины и доски с нарезанной на куски бараниной; каждый из лам вытащил из-за пазухи свою чашку, достал из футляра, подвешенного к поясу, монгольский нож и костяные палочки. Послушники налили в чашки какой-то густой суп, роздали куски мяса, и скамеечки перед сидевшими в два ряда ламами превратились в столики для еды. Меня поразила эта профанация храма и заинтересовало качество и количество вечерней еды лам в «бедном» монастыре, нуждавшемся в помощи иностранца. По моей просьбе, мне налили чашку супа, который оказался жидкой ячменной кашей на молоке, достаточно питательной и вкусной. Гэгэн участвовал в трапезе; ему подали суп и большой кусок мяса на отдельной дощечке. Его лицо оживилось во время еды, и он протягивал свою чашку несколько раз для наполнения.
Невольно бросилось в глаза, что как среди взрослых и младших лам, так и среди молящихся было немало лиц совсем не монгольского типа: прямой разрез глаз, мало выдающиеся скулы, прямые носы, даже с горбинкой, заставляли думать, что многовековое соседство монголов и тангутов способствовало неоднократному смешению обеих рас. Один молодой лама мог быть даже назван красавцем, а среди женщин было несколько очень привлекательных лиц. Маленький гэгэн также имел не чисто монгольский тип, а князь Курлык-бейсе, как упомянуто выше, лицом совсем не походил на монгола.
Я не дождался конца ужина и ушел, провожаемый старшим ламой, который возобновил свои жалобы. Он надеялся, что я убедился в бедности монастыря – в отсутствии красивых статуй богов, заменяемых только нарисованными на бумаге жалкими изображениями их, в плохом качестве инструментов, в тесноте храма. Пришлось сообщить, что моя дорожная касса истощена, что я был вынужден продать князю Курлык-бейсе хорошее ружье, чтобы выручить деньги для оплаты проводников через владения тангутов, так что жертвовать на бедный храм в Дабасун-Гоби я ничего не могу. Лама, очевидно, не поверил моим словам, и мы расстались холодно.
На следующее утро обещанные и уже оплаченные три проводника долго не являлись. Пришлось послать монгола Абаши в кумирню, поторопить старшего ламу с отправкой его людей. Кстати я послал гэгэну небольшой подарок: к сожалению, у меня не было ни детской книжки с картинками, ни соответствующей его возрасту игрушки, и пришлось ограничиться жестянкой с русскими конфетами монпансье, оказавшейся еще в наличности.
Абаши вскоре вернулся и передал мне благодарность гэгэна, которому конфеты очень понравились.
– Но, – прибавил монгол, – я присоединил к вашему подарку кусочек серебра для старшего ламы, так как не годится при посещении монастыря не сделать хотя бы небольшое пожертвование на храм.
Таким образом добрый монгол счел нужным сгладить неприятное впечатление, которое произвела, по его мнению, моя скупость на почтенных лам.
Вскоре явились и три проводника, вооруженные фитильными ружьями и кривыми саблями, и наш караван направился на восток по унылой степи северной окраины Дабасун-Гоби, к отрогам Южно-Кукунорского хребта. Среди этих отрогов на одном из притоков р. Усыба мы заночевали, на следующий день пересекли еще несколько отрогов гор и притоков той же речки между ними и по левой вершине ее поднялись на плоский перевал Сагастэ через этот хребет, достигающий 3700 м абсолютной высоты. С него открылся вид на обширную впадину, занятую синей гладью Кукунора, среди которой белели два небольших острова. Наконец-то мы увидели это голубое озеро («Куку» – голубой, «нор» – озеро), которое знаменитый географ Гумбольдт считал расположенным в особом горном узле между Куэнлунем и Наньшанем и к берегам которого он мечтал добраться сначала через Россию, чему помешало нашествие Наполеона в 1812 г., а затем через Персию и Индию (ради этого Гумбольдт изучил даже персидский язык). Почти восемь недель мы затратили, чтобы достигнуть его берега, вместо четырех, которые понадобились бы при выполнении первоначального плана.