На это приказано отвечать, что возражение пришлют письменное. «Все заняты похоронами покойного и восшествием на престол нового сиогуна, – продолжил Кичибе переводить, – всё это требует церемоний» и т. п. Велено было спросить: скоро ли отведут нам место на берегу? Долго говорил Саброски ответ. Кичибе, выслушав его, сказал, что «из Едо об этом… – тут горло ему совсем заперло смехом, – не получено никакого разрешения». – «Однако ж могли получить три раза, – строго заметили ему, – отчего же нет ответа?» Кичибе перевел вопрос, потом, выслушав возражение, начал: «Из Едо не получено об этом никакого – хо-хо-хо – разрешения». – «Это мы слышали, – переводил К. Н. Посьет, – но будет ли разрешение и скоро ли? нам надо поверять хронометры. Вы не цените нашей вежливости и внимания: другие давно бы съехали сами. Теперь мы видим, что Нагасаки просто западня, в которую заманивают иностранцев, чтоб водить и обманывать. От столицы далеко, переговоры наскучат, гости утомятся и уйдут – вот ваша цель! Но об этом узнает вся Европа; и ни одно судно не пойдет сюда, а в Едо – будьте уверены». Кичибе опять передал и опять начал свое: «Из Едо… не получено – хо-хо-хо!.. никакого…»
Хоть кого из терпения выведут! «Спросите губернатора: намерен ли он дать нам место или нет? Чтоб завтра был ответ!» – были последние слова, которыми и кончилось заседание.
Потом им подали чаю и наливки. Они выпили по рюмке, подняли головы, оставили печальный тон, заговорили весело, зевали кругом на стены, на картины, на мебель; совсем развеселились; печали ни следа, так что мы стали догадываться, не хитрят ли они, не выдумали ли, если не всё, так эпоху события. По их словам, сиогун умер 14 августа, а мы пришли 10. Может быть, он умер и в прошлом году, а они сказали, что теперь, в надежде, не уйдем ли. Поверить их трудно: они, может быть, и от своих скрывают такой случай, по крайней мере, долго. Мы не знали, что и подумать, толковали и догадывались. Адмирал приказал написать губернатору, что мы подождем ответа из Едо на письмо из России, которое, как они сами говорят, разошлось в пути с известием о смерти сиогуна.
Верховный совет не знал, в чем дело, и потому ответа дать не мог. Но как же такое известие могло идти более двух месяцев из Едо до Нагасаки, тогда как в три недели можно съездить взад и вперед? Нечисто! Ясно, что сиогун или умер позже, или они знали раньше, да без надобности не объявили нам об этом, или, наконец, вовсе не умер. Последнее, однако ж, невероятно: народ, уважающий так глубоко своих государей, не употребит такого предлога для побуждения, и то не наверное, иностранцев к отплытию. Адмирал, между прочим, приказал прибавить в письме, что «это событие случилось до получения первых наших бумаг и не помешало им распорядиться принятием их, также определить церемониал свидания российского полномочного с губернатором и т. п., стало быть, не помешает и дальнейшим распоряжениям, так как ход государственных дел в такой большой империи остановиться не может, несмотря ни на какие обстоятельства. Поэтому мы подождем ответа из горочью и вообще не покинем японских берегов без окончательного решения дела, которое нас сюда привело».
Так японцам не удалось и это крайнее средство, то есть объявление о смерти сиогуна, чтоб заставить адмирала изменить намерение: непременно дождаться ответа. Должно быть, в самом деле японскому глазу больно видеть чужие суда у себя в гостях! А они, без сомнения, надеялись, что лишь только они сделают такое важное возражение, адмирал уйдет, они ответ пришлют года через два, конечно отрицательный, и так дело затянется на неопределенный и продолжительный срок.
Через день японцы приехали с ответом от губернатора о месте на берегу, и опять Кичибе начал: «Из Едо… не получено» и т. п. Адмирал не принял их. Посьет сказал им, что он передал адмиралу ответ и не знает, что он предпримет, потому что его превосходительство ничего не отвечал.
Это пугает наших милых хозяев: они уж раз приезжали за какими-то пустяками, а собственно затем, чтоб увериться, не затеваем ли мы что-нибудь, не проговоримся ли о своих намерениях. И точно затеваем: хотим сами съехать на берег с хронометрами. Посьет уж запустил об этом словцо. Они всё отзывались, что губернатор распорядиться не может, что ему за это достанется. «Ну а если мы сами съедем или другие сделали бы это, тогда не достанется?» – спросил он. «Это будет не дружески», – был ответ. «А это по-дружески, когда вам говорят, что нам необходимо поверить хронометры, что без этого нельзя в море идти, а вы не отводите места?» – «Из Едо… хо-хо-хо… не получено», – начал Кичибе.
Подите с ними! Они стали ссылаться на свои законы, обычаи. На другое утро приехал Кичибе и взял ответ к губернатору. Только что он отвалил, явились и баниосы, а сегодня, 11 числа, они приехали сказать, что письмо отдали, но что из Едо не получено и т. п. Потом заметили, зачем мы ездим кругом горы Паппенберга. «Так хочется», – отвечали им.
На фрегате ничего особенного: баниосы ездят каждый день выведывать о намерениях адмирала. Сегодня были двое младших переводчиков и двое ондер-баниосов: они просили, нельзя ли нам не кататься слишком далеко, потому что им велено следить за нами, а их лодки не угоняются за нашими. «Да зачем вы следите?» – «Велено», – сказал высокий старик в синем халате. «Ведь вы нам помешать не можете». – «Велено, что делать! Мы и сами желали бы, чтоб это скорее изменилось», – прибавил он.
У меня между матросами есть несколько фаворитов, между ними Дьюпин, широкоплечий, приземистый матрос, артиллерист. Он широк не в одних только плечах. Его называют огневой, потому что он смотрит, между прочим, за огнями; и когда крикнут где-нибудь в углу: «Фитиль!» – он мчится что есть мочи по палубе подать огня. Специальность его, между прочим, состоит в том, что он берет и приподнимает, как поднос, кранец с ядрами и картечью и, поставив, только ухнет, а кранец весит пудов пять. Трудно встретить человека, крепче и плотнее сложенного. Я часто разговариваю с ним. «Жарко, Дьюпин», – говорю я ему. «Точно так, тепло, хорошо, ваше высокоблагородие», – отвечает он. А так тепло, что приходишь в совершенное отчаяние, не зная, куда деться. «Да ты смотри не напейся холодного после работы, – говорю я шутя, – или на сырости не ложись ночью». – «Слушаю, ваше высокоблагородие», – отвечает он серьезно. «Я подарю тебе шерстяные чулки: надевай смотри». И велел Фаддееву дать ему пару.
Дьюпин еще в тропиках надел их и, встретив меня, стал благодарить. «Благодарю покорнейше, ваше высокоблагородие, теперь хорошо, тепло», – говорил он. «Холодно что-то, Дьюпин», – сказал я ему, когда здесь вдруг наступили холода, так что надо было приниматься за байковые сюртуки. «Точно так, ваше высокоблагородие, свеженько, хорошо». А сам был босиком. «Что же ты босиком?» – спросил я. «Лучше: ноги не горят, да и палубы не затопчешь сапогами». Вот я на днях сказал ему, что «видел, как японец один поворачивает пушку, а вас тут, – прибавил я, – десятеро, возитесь около одной пушки и насилу двигаете ее». – «Точно так, ваше высокоблагородие, – отвечал он, – куда нам! Намедни и я видел, что волной плеснуло на берег, вон на ту низенькую батарею, да и смыло пушку, она и поплыла, а японец едет подле да и толкает ее к берегу. Уж такие пушки у них!» Потом, подумав немного, он сказал: «Если б пришлось драться с ними, ваше высокоблагородие, неужели нам ружья дадут?» – «А как же?» – «По лопарю бы довольно». (Лопарь – конец толстой веревки.)