Ему были одинаково безразличны Бог и дьявол, но последний имел преимущество: он был ближе, не уклонялся, шел на контакт. Он предлагал свои услуги и держал обещания. Он всегда был рядом, когда в нем случалась нужда. Сатана – он повсюду, его видишь, проснувшись, когда смотришь в зеркало, видишь и потом почти в каждом встреченном за день. А иногда он красуется во всей своей славе в иных местах, избранных им из всех, таких, как этот город, о котором она говорит и в который, кажется, ее тянет вновь, как тянет в атаку, к оружию, опять и опять, невзирая на омерзение, что испытываешь порой, и на стыд. Потому что есть в этом и отрада, наслаждение, которое можно черпать в ужасе.
Магдебург
[20]. Слово звучит похоронным звоном в его смятенном уме. Младенец на конце копья. Это было там. Он последовал бы за старым безумцем Тилли в ад; и он это сделал. 1631 год. Десятое мая. Протестантский город выдерживал осаду с ноября и отказывался капитулировать. Католическая армия была на пределе, от голода, от скуки. Солдаты вели себя как скоты, несмотря на железную дисциплину, поддерживаемую графом Тилли. Старик был искушен в войне, опытен, ума недюжинного и аскет до такой степени, что его прозвали «монахом в шлеме». Все знали, что он справедлив и не бывает жесток без причины. Но только до Магдебурга…
Он помнит великолепное рейнское вино, которое старый генерал раздавал бессчетно, только раз, в последнюю ночь перед штурмом. Видит глаза Мальтийки, полные досады, когда он приказал ей остаться в лагере. Он вернулся ночью, весь в крови, совершенно потерянный. А ведь он сражался во многих битвах, брал немало городов. Но Магдебург… Магдебург был за гранью войны; нет слов, чтобы описать произошедшее там. Один такой же командир, как он, высокопарно заявил, созерцая пылающий город, что ему понадобилось всего три часа, чтобы признать всесилие Божьего суда и кары Господней. Глупец! Он вдобавок был протестантом; как многие другие, он переметнулся, польстившись на посулы богатой добычи. Как многие другие, пожалев об этом, он предпочел покинуть вонючие рвы несколькими неделями раньше и питаться чем угодно, лишь бы не крысами. Но Тилли возвращал и вешал беглецов, и из страха многие оставались, терпя лишения, болезни и суровую чешскую зиму.
Он тоже в какой-то момент подумывал о бегстве. И не долг и честь удержали его, и не боязнь быть пойманным и болтаться в петле, ибо уж его-то никогда бы не нашли. Но он был не лучше того осла, немецкого командира с напыщенной речью; ведь он тоже хотел денег, всех мыслимых денег, всего, что отдаст ему город. Выходец из бедной семьи, он жаждал разбогатеть. Мелкий дворянчик из глухой дыры, он хотел власти; рожденный в бесславии, мечтал воссиять, как победоносный Марс. Вот почему он гнил у стен гордого Магдебурга, опустошал кишки и лечил отмороженные места, ожидая, когда город наконец сдастся, раскроет свои прелести и ляжет под победителя. Но город упорствовал, сопротивлялся, чтобы в конечном счете его взяли силой, как строптивую шлюху. Он участвовал в этом насилии, в прямом и в переносном смысле. У молодой женщины, кричавшей под ним в рыбном сарае, уже почти не было лица. Но он помнит плоть ее ляжек, отвердевшую от страха. Да, это он помнит. Теперь он вспомнил все. Младенца на конце копья нес не он; это был молодой солдат из другой роты; вот он бежит, потрясая еще живым ребенком, и бросает его в большой костер на площади. Сам он не пронзал маленькое тельце. Этого греха нет на его совести; это чужая вина.
Почему он все это вспоминает? Почему каждая деталь встает в памяти с такой остротой? После всех этих веков забвения, почему теперь, в присутствии этой женщины? Он не хочет больше ни видеть ее, ни слышать, и видеть девочку тоже не хочет. Он просит конца всему, тишины, темноты, пусть просто-напросто исчезнет его сознание. Он просит смерти, настоящей, не эрзаца, не полумеры, – смерти!
Но женщина по-прежнему здесь, перед ним. Он вынужден наблюдать за ней. Она спит, свернувшись в кресле. Бьют часы… два, нет, три удара. Три часа. Какой ночи? Смешная, увешанная игрушками елка так и стоит в углу, грозя рухнуть, но бутылки вина на круглом столике больше нет. Вместо нее другая, с крепкой белой настойкой, которую спящая особенно любит. И женщина одета иначе. Значит, это другая ночь. За окном полосатый кот заглядывает внутрь, не выражая большого интереса. А ведь на улице, должно быть, стужа, если судить по затянувшему стекла инею. Но шерсть у кота густая, и выглядит он крепким. Он, может быть, и хотел бы войти, но не желает напрашиваться. Женщина говорит во сне, но слов не разобрать. Кот повернул голову влево, к крыльцу; шерсть его встает дыбом, спина выгибается, и он улепетывает в темноту.
Входная дверь тихонько скрипнула. На пороге гостиной стоит силуэт. Это фермер. Он бесшумно подходит к Роксанне, останавливается вплотную к креслу и смотрит на нее, открыв рот, пустыми глазами. Его большие руки дрожат. Одна медленно поднимается и приближается к темным волосам, рассыпанным по потертому бархату спинки; рука замирает на весу.
Но он не досмотрит до конца движение Джеки; люди и вещи скрываются из виду; вокруг него вновь смыкается такая знакомая оболочка летаргии. Фермер пришел не с добрыми намерениями; надо держаться, оставаться с ней. Он борется изо всех сил с этой подхватившей его волной, но тщетно, ей не противостоять, сколько ни приказывай своей воле «бодрствовать».
Капли пота выступили на лбу у Джеки, невзирая на холод. Два часа он шел, как автомат, через лес и оказался перед дверью Роксанны. Не заперто как обычно. Он вошел не раздумывая; он должен был ее увидеть, поговорить с ней. Он не ожидал застать ее спящей в гостиной. Она здесь, так близко. Ее ужасные черные глаза закрыты, они не могут сделать ему больно, окатить равнодушием или презрением; он может коснуться ее, если захочет, погладить волосы, щеку, свесившуюся руку, которая обычно всегда в движении, когда она говорит. Он отводит взгляд от Роксанны и с тревогой озирается. Ему вдруг становится очень холодно, хотя он вспотел, как вол на пашне. Он приближает лицо к ее лицу, вдыхает ее запах. Он чувствует исходящее от ее тела тепло; лихорадочно дрожащая рука Джеки касается ее груди, тихонько вздымающейся и опускающейся под фуфайкой ручной вязки. Нет, это ему не снится: она здесь, его Роксанна, спящая пьяным сном от водки, от этой коварной сливовой, которую он приносит ей каждые две недели; его отец сам ее делает, со всей хитростью и злобой, на какую только способен. И Джеки тоже прикладывается к ней, один, в унылой комнате, где он вырос, перед старой афишей «Звездных войн» с обтрепанными углами и фотографиями голых женщин с огромными фальшивыми грудями.
Но сегодня он рядом с ней; они одни, а ночь темна. Ему ничего не стоит обнять ее и взять прямо здесь, на ковре, у камина. Ничего не стоит распахнуть фуфайку, расстегнуть ремень, потянуть вниз молнию ширинки, спустить брюки и трусы до щиколоток и… войти в нее, проникнуть тайком в эту женщину. Это будет все равно что в первый раз; когда он попробовал с Жозеттой Дюмонж, ничего не вышло. Его член остался мягким, как слизень. Но с Роксанной все будет иначе, все будет прекрасно. Она не станет над ним смеяться; она будет ласковой, покладистой, терпеливой. Ее, полную противоположность всему этому, изменят его желание и его любовь, она все поймет. И они сольются в божественном объятии, очарованные, как дети перед первым снегом.