Мать напряжена как струна. Девочка пропала. Все не так, как бывает, когда она в школе или уходит с фермером, помогающим им выжить. Ее отсутствие создает непривычную пустоту. Женщина бродит из комнаты в комнату напряженной походкой загнанного волка; за большими черными глазами не видно лица, она смотрит внутрь себя, снедаемая тревогой. Она говорит сама с собой, и впервые сказанное ею имеет для него смысл, для него, никогда не понимавшего ни словечка этой женщины. Она говорит очень быстро, слова льются, словно прорывая плотину, порой это шепот, порой крик. Она говорит: «Ты должна вернуться, она должна вернуться… Стелла, Стелла, я сойду с ума… Ты злая, гадкая девчонка, ты это нарочно, чтобы вывести меня из себя… Да где же ты, черт побери?! О, Стелла! Моя паршивка Стелла!» Ему хочется, чтобы она замолчала. Чтобы легла спать и наступила тишина; это все, что ему нужно, чтобы ждать девочку. Эта истерическая литания только обостряет в нем чувство собственного бессилия, невозможности ничего сделать, чтобы вернуть Стеллу, ту, которая каждый день понемногу возвращает его самому себе.
Уже стемнело, и мать рыдает в три ручья. Почему она не выйдет? Почему не отправится на поиски Стеллы? Что за сила инерции придавила ее? Эта темная сила, которая держит ее вдали от всех и вся? Делает ее такой же бесполезной, как он сам… Если бы он мог покинуть свое узилище, устремился бы в ночь, в густые темные леса, обыскал бы каждую тропку, каждый овраг и привел бы ее домой. Он знает, что Стелла может быть только в лесу. Одна. Мать снова говорит, кажется, обращаясь к кому-то невидимому:
– Ты здесь, а? Радуешься? Удались твои проделки! Думаешь, я соберу манатки и оставлю тебя в покое?
Да она же говорит с ним! Неужели, в конце концов, все-таки почувствовала его присутствие? Догадалась ли она, что неприятна ему, что он хочет, чтобы она исчезла отсюда, как появилась? Но если мать уйдет, он потеряет дочь. И он решил терпеть мать скрепя сердце. Он помнит, что и многие другие до нее были ему совершенно нежелательны. Залетали важные птицы в париках, напудренные и всегда наряженные так, будто собрались на прием к какому-нибудь монарху. Ему вспоминается картина, висевшая на месте портрета старой дамы над камином: мужчина с поросячьим лицом, чье простонародное происхождение не могли скрыть помады и кружева из Брюгге.
Вспоминает он и другого, лысого педанта с безобразной женой и пятью детьми мал мала меньше. Эти приезжали редко, но и то было слишком. Они являлись всегда в конце дня и только в хорошую погоду, распахивали двери и окна с оглушительным грохотом и все время кричали, дети друг на друга, мать на детей, отец на мать и каждый в отдельности в плоские блестящие коробочки, которые служат для разговоров на расстоянии. Эти люди много смеялись, но без настоящей радости; потом они с таким же грохотом закрывали дом и уезжали.
Ему удалось тогда объявиться, вырваться из небытия. И дом сомкнулся вокруг этих чужаков, безжалостно стиснул их, придавил их души и тела, наполнил ужасом, заставляя кричать ночами. И многие бежали, как перепуганные крысы, вернув ему тишину, пустоту и могильный холод этого межеумочного состояния, которому он не мог подобрать имени. Некоторых он терпел, например, семью черных людей, черных, как африканские рабы, и таких же изнуренных, безропотных, потерянных. Отец был болен и медленно угасал в несказанных мучениях. Когда смерть забрала его, дом сразу опустел. Мать и дети исчезли бесшумно, словно растаяли в воздухе. От них остались только следы их снов: города, придавленные жарой и пылью, раскаленный желтый простор, песчаный ветер, огромные мухи на тельцах оголодавших детей.
Но вот мать снова кричит на него:
– Придется тебе потерпеть меня еще немного! Но ты успокойся, недолго осталось, скоро все кончится. Все там будем в самом скором времени.
А вот это вполне возможно. Конец света. Он тоже чувствует его приближение. Чувствует страх, великий страх, веющий над миром. Но как знать, что этот раз будет последним? Что Бог в своей бесконечной мудрости все же решит избавиться от человечества? Он не верит в Бога. Когда-то делал вид. Когда надо было сражаться во имя Его, силой брать женщин, насаживать младенцев на пики; лучше было иметь веское основание делать все это. Тогда он призывал Бога.
Мать продолжает с ним говорить, высказывать ему свои страхи в криках и брани. Но он больше не слышит ее. Он не может отогнать образ окровавленного младенца с торчащим из живота копьем; крошечные ножки еще дрыгаются, как лапки перевернутого на спину жука. Вправду ли он видел это, пережил ли наяву, или это снова одно из тех далеких и обрывочных видений, что преследуют его из какого-то места и времени, где он не был? Чужие сны и воспоминания так часто выплескиваются в него, что он уже не знает, что принадлежит собственно ему.
Она обозвала его старой ведьмой, злобной совой… И вдруг он понимает! Она говорит не с ним. Она обращается к пожилой женщине, что изображена на картине в большой комнате. Он хорошо ее знает, злобную сову. Она, наверно, прожила здесь дольше всех. Все никак не умирала. Теперь он ее вспомнил. Он даже наблюдал за ее агонией в большой кровати с балдахином, однажды зимней ночью. Струйка теплого дыхания вытекала из ее надменных ноздрей с неравными промежутками. Потом она испустила вздох, и струйка иссякла. Одно он помнит необычайно явственно: последняя мысль старухи была о ее собаке; она думала, не забыла ли прислуга купить «крокеты».
Странно, на его взгляд, обращаться к мертвым. Мертвые не говорят, не думают, не испытывают ни горя, ни радости. Смерть – это конец жизни, так что вряд ли можно ожидать от нее многого. Христос посулил воскресение и вечную жизнь. Это все сказки. Да и кому она нужна, вечность? Жизнь человеческая достаточно тяжка, чтобы не желать продлить ее до бесконечности. И все же на что только не способен человек, чтобы выиграть несколько часов, несколько жалких минут у смерти, продлить еще на несколько секунд свое глупое существование?
Снова образ пронзенного младенца вспыхивает в его сознании, как молния. Ребенок насажен на конец копья, которое держит мужчина, и от каждого его шага маленькое тельце жестикулирует, будто он еще жив. На мужчине шлем, лица его не видно; он идет в лабиринте улочек, усеянных трупами и умирающими, мужчинами, женщинами, детьми. И кровь, повсюду кровь, свежая, теплая, тошнотворная. Крики боли смешиваются с криками воинов: они бьют, рубят, колют, кромсают с исступленной яростью. Он идет в этом людском море, шагает, топчет высокими сапогами лежащие тела, встречает взгляды, не зная, живы ли эти люди; пустые глаза уже открыты в небытие. Что это за город? Кто эти воины? Что он здесь делает? Внезапно видение покидает его, оставив уверенность, что сцена этой бойни принадлежит именно ему. Она часть его, она запечатлена в нем неизгладимо, она живет в том, что заменяет ему сознание, но и еще что-то… Что-то, что его покинуло, но порой напоминает о себе.
А та все еще здесь, сидит, причитает, тщетно взывает к своей старой мегере-прабабке! Пусть она встанет! Пусть выйдет в ночь и холод, чтобы вернуть девочку домой! Пусть послушается его… Сейчас же. Сейчас…
* * **
Роксанна поднялась, охваченная внезапным ужасом. Она чувствует, что больше не одна в кухне; здесь есть чья-то чужая воля, властная, неодолимая, жестокая. Это что-то очень сильное, проявляющее к ней острую, глубокую враждебность. И сейчас оно приказывает ей покинуть дом. Двигаясь как автомат, она надевает пальто и выходит в ночь с фонарем. Небо усыпано звездами, лед сковал пруд и лес за ним. Она обходит замерзшую поверхность, углубляется под деревья, на минуту останавливается и стоит, замерев в напряженном ожидании. Но ничего нет, только она, совершенно одна. То, что было в доме, осталось там.