— Я не привыкла ждать. — И принцесса сделала шаг вперед.
Негр протянул перед ней руку. Тогда принцесса вытащила серебряную булавку.
Заметим, что под белым бурнусом принцесса носила две булавки — серебряную и золотую — с ядом, действующим мгновенно. золотая предназначалась для лиц высокого положения и для… (читатель узнает об этом дальше), серебряная же — во всех остальных случаях.
— Учти, — сказала она, — здесь яд. Если не хочешь заснуть навеки, веди меня к господину.
В неясном свете фигура принцессы выглядела фантастической. Негр вдруг почувствовал какой-то ужас перед ней. Его рука от принцессы протянулась к портьере и откинула её. За портьерой оказалось помещение, в котором находился Гуссейн-паша.
— Здесь женщина, которая хочет говорить с тобой, — сказал ему негр. — Но, по-моему, это какой-то дух.
Паша быстро взялся за пистолет, но любопытство его пересилило, и он спросил:
— Ты кто?
Принцесса указала на негра. Гуссейн знаком отослал его за портьеру. Тогда принцесса неторопливо сняла с головы бурнус и показала свое лицо. Черные косы, перевитые золотыми цепочками, падали на грудь, полуприкрытую прозрачной тканью. Паша в изумлении вскочил на ноги.
— Узнаешь меня? — спросила принцесса.
— Если бы я видел тебя раньше, я бы не забыл ни на минуту.
— Ты видел меня сто раз. Ты Гуссейн Абдалла Джамиль, сын Магомета — Ибрагима Джамиля, кузнеца, ставшего серескиром.
— Что?! Ты это знаешь?
— Ты не всегда был таким грозным, как сейчас. Ты бывал и пленником, больным, даже умирающим. На груди у тебя след пули, на руках — рубцы от сабель.
— Правда!
— Ты командовал галерой, взятой на абордаж мальтийскими рыцарями в водах вблизи Рагузы. Тебя пощадили, надеясь на богатый выкуп, и по просьбе одного венецианца, которого покорила своя храбрость.
Тут принцесса напомнила Гуссейн-паше, как после взятия его в плен за ним ухаживала маленькая девочка, жившая в доме венецианца.
— Она потихоньку плакала над твоими ранами и помогала тебе ходить, когда ты начал вставать на ноги.
— Я и теперь её помню, — ответил Гуссейн, — помню её большие кроткие глаза; длинные волосы тоньше шелка, оставляющие неизъяснимое благоухание; маленькие ножки, своим легким стуком веселившие мое сердце; розовые ручки, от прикосновения которых утихала боль моих ран. Я слышу её веселый голос, рассказывающий мне столько интересного… Она была моей радостью, моим утешением. При ней я забывал, что я побежден и в плену… Много лет прошло с тех пор, но мне и теперь грезится маленькая Леонора.
— Посмотри же на меня и скажи, неужели ты не узнаешь ту, кого звал своим добрым гением, там, на берегах Бренты?
Гуссейн повернул принцессу лицом к лампе и, положив ей руки на плечи, стал пристально всматриваться. Вдруг он откинулся назад. На его лице изобразилось изумление, смешанное с радостью, а растопыренные руки застыли на месте.
— Ты… та самая Леонора?! — воскликнул Гуссейн-паша.
— И помнишь ли, как она умоляла хозяина отпустить тебя домой без всяких условий? А ты, увидев открытую дверь на свободу, положил её ручку себе на лоб и поклялся исполнить любую её просьбу. Так?
— Да, так, именно так.
— Что бы она ни попросила, помнишь?
— Помню! Говори, Леонора, приказывай. Для тебя у меня нет невозможного. Приказывай!
И он подошел к ней, протянув руки. Ее лицо обдало горячее дыхание турка, его пальцы жадно щупали шелковый корсаж.
— Ты отвечаешь женщине, Гуссейн, а тебя спрашивает дитя.
Турок отступил на шаг.
— Ты — дитя? Да разве я виноват, что ты — прекраснейшая из женщин. Лань входит в логово льва. Я тебя не отпущу!
Он снова протянул было руки, но она отскочила и выхватила из корсажа золотую булавку.
— Еще шаг, и я скажу, что ты подлец, желающий овладеть женщиной, которая ему доверилась, предатель, который не держит слова. Гуссейн что-то прорычал, но уступил.
— Чего ты хочешь? — с усилием произнес он.
— Свободы одному человеку.
— Какому человеку?
— Тому, кого отдали арабу.
Гуссейн помолчал, затем произнес:
— Я обещал, значит, я повинуюсь.
— Вот теперь ты снова стал прежним Гуссейном.
Леонора коснулась руки Гуссейна.
— Благодари Бога, — сказала она, — что Он создал тебя великодушным. сделай ты сейчас один шаг — и ты был бы мертв.
— Ты меня убила бы этой ручкой? Да у тебя же нет оружия!
— Кто знает? — ответила она, дотронувшись до золотой булавки, приколотой к корсажу. — Есть булавки получше кинжалов.
Гуссейн провел рукой по бороде.
— Где твой араб?
— В галерее.
— Хорошо. Жди, сейчас неверного приведут из тюрьмы.
Он хлопнул в ладоши и велел вошедшему негру привести Кадура и пленника. Через несколько минут перед ним уже находились Югэ и Кадур.
— Кто владеет сердцем женщины, — сказал Гуссейн-паша, — тот имеет незримого ангела. Женщина захотела, чтобы ты стал свободным, — обратился он к Югэ, — и ты им будешь.
Паша шепнул на ухо негру несколько слов. Тот вышел и быстро возвратился с двумя слугами, принесшими тюк с разнообразным одеянием.
— Одевайтесь. — сказал Гуссейн-паша. — Не надо привлекать внимание тех, кто видел, как вы сюда входили.
Гуссейн из тех, кто думает обо всем, — заметила Леонора.
— Нет. Он думает только о тебе, — ответил паша.
Принцесса, Монтестрюк и Кадур повиновались без рассуждений.
При переодевании Кадур сначала одел такую же одежду, ка и Югэ. Это не прошло мимо внимания Гуссейн-паши.
— Двойной след зайца сбивает охотника с толку, — заметил он.
Однако под конец Кадур одел зеленый плащ, а не желтый, как у Монтестрюка, что несколько удивило пашу. Когда, наконец, все переоделись, Гуссейн-паша сам вызвался их проводить. Звезды уже гасли на небе, когда они вышли. Часовые, борясь со сном без большого успеха, не очень-то были наблюдательны.
— На заре лагерь спит крепче, — сказал Гуссейн, — пора и вам уходить.
Он сам был готов уже пойти впереди, как вдруг спохватился.
— А ваши лошади? — спросил он, обращаясь к Леоноре.
— Мы пришли в лагерь пешком, чтобы не быть слишком заметными, — ответила она.
— Тогда и уходите пешком. Так будет надежнее. И хотя я иду с вами, лучше все же обойтись без шума.
Когда все пошли за Гуссейном, стало видно, что весь лагерь ка бы в оцепенении. Оставшиеся без присмотра костры гасли один за другим, бросая неясный свет; вокруг них лежали спящие глубоким сном солдаты. Не слышно было ни смеха, ни песен, ни другого какого шума. Изредка только один солдат в бреду произносил проклятие, другой поднимал отяжелевшую голову и тут же ронял её на спину соседа. Лишь ржанье лошадей, чуявших приближение утра, нарушало мертвую тишину.