Странную личность сопровождали две человеческие фигуры, оттеснявшие лакеев от своего предводителя, направившегося прямо к герою застолья, в которых сразу же можно было признать «истинных патриотов» – короткие карманьолы, красные колпаки на головах, деревянные башмаки. И лица – даже приблизительно таких худых и истощенных лиц нельзя было увидеть на веселом празднике. От обоих санкюлотов буквально веяло беспросветной нищетой и вечным недоеданием.
Маленького человечка узнали все – слишком характерна была его внешность. С визгом полуобнаженные дамы бросились в сторону от Дюмурье. Депутат Верньо сделал вид, что не узнает «коллегу» и отвернулся к окну. Несколько других представителей народа, оказавшихся на празднике, отступили к стенам, надеясь, что возмутитель спокойствия не обратит на них внимания. И точно – последний, не торопясь, доковылял до Дюмурье и, вперив в него свой пристальный взгляд, выпалил хриплым каркающим голосом:
– Гражданин генерал! Я здесь по специальному поручению общества якобинцев, которые делегировали мне как депутату Конвента потребовать с вас объяснений за ваши действия под Верденом, где вы дали прусскому королю вкупе с герцогом Брауншвейгским ускользнуть от наших войск. И сейчас, в тот момент, когда вы, даже упустив такую победу, все равно должны были преследовать наших врагов, вместо этого преследуете нимф из оперы, бегая по спектаклям и устраивая оргии у актеров! Как вы могли оставить армию без командования в такой критический момент и приехать в Париж, где без вас уж как-нибудь бы обошлись?…
Непонятная и в то же время какая-то завораживающая сила чувствовалась в маленьком человечке, который весь излучал опасность, но Дюмурье, сделав над собой усилие, только презрительно усмехнулся:
– А, так это вы тот, кого зовут Маратом?
В салоне по-прежнему царило молчание. Марат некоторое время пристально смотрел на генерала, а потом снова заговорил в своей обычной манере тянущихся и тут же обрывающихся фраз:
– Я требую объяснений, Дюмурье! И, прежде всего, на каком основании вы, тот, кто имел возможность заставить пруссаков сложить оружие, вместо этого разоружаете наших солдат-патриотов за то, что они расстреляли в Ретелие четырех схваченных эмигрантов-аристократов, сражавшихся против своего отечества в прусской армии! Вы вывели солдат наших двух батальонов в поле, приказали снять с них мундиры и даже обещали изрубить их в куски! По какому праву, генерал?
– По праву командующего. Отчет о моих действиях находится в военном министерстве и будет доложен Конвенту.
– Вы отказываетесь отвечать по существу, генерал?!
– В таком тоне, господин Марат, – перебил Друга народа командующий Северной армией, – я вообще отказываюсь говорить с вами!
И с этими словами Дюмурье, хладнокровно приподняв носки своих лакированных башмаков, развернулся на каблуках спиной к Марату.
Гости, превратившиеся в камень, молчали. Тишина была звенящей. А потом послышался звон бьющегося бокала – у кого-то из гостей не выдержали нервы и он выпал из его ослабевшей руки. И в тот же момент у одной из примадонн (позже говорили, что это была гражданка Кандейль, та самая, которая через год будет играть богиню Разума на главном празднике Разума в Париже), раздраженной замечанием Марата о «нимфах из оперы», вырвалось (по-видимому, случайно, так как она тут же испуганно прикрыла рот и отступила за своих кавалеров):
– Каков наглец!
Среди окружения Дюмурье произошло движение. «Убить его!» – завизжал кто-то за спиной генерала (это был его адъютант кавалер де Сен-Жорж). Один из сопровождавших Марата санкюлотов взялся за пистолет. Но никто не тронулся с места.
Судорога передернула страшное лицо Марата. Мгновение он стоял, стиснув зубы, а затем крикнул:
– Вы защищаете?! Вы смеете защищать? Наберитесь терпения, господа, и мы вас познакомим со свободой! И вот что тогда мы сделаем с вами!
Он кинулся к накрытому столу и схватил лежащий на тарелке гранат. Марат стиснул гранат в руке так, что красные зерна брызнули во все стороны, и кровавый сок закапал между пальцев…
– Вот так будет течь ваша кровь! – крикнул Марат. – Так будет течь ваша кровь, предатели-аристократы!
И, резко повернувшись, выбежал из комнаты.
Еще звучал звук его удалявшихся шагов, а эхо его слов, словно эхо нового Сентября, все еще раздавалось в ушах присутствовавших:
Так будет течь ваша кровь, предатели-аристократы!
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
КИНЖАЛ В СЕРДЦЕ РЕСПУБЛИКИ
16 июля 1793 года. Церковь Кордельеров
– Нет, Робеспьер, я не чей-то подголосок, я голос всех. Вы оба еще молоды. Сколько тебе лет, Дантон? Тридцать четыре? Сколько тебе лет, Робеспьер? Тридцать три? Ну, а я жил вечно, я – извечное страдание человеческое, мне шесть тысяч лет.
В. Гюго
16 июля они прощались с Маратом…
Неподвижно застыв рядом с Робеспьером и другими депутатами в помещении клуба Кордельеров, Сен-Жюст бесстрастно смотрит на торжественную церемонию прощания народа революционной столицы со своим мертвым вождем…
Проходит почти в полном составе секция Монтань со всей своей секционной амуницией – знамена опущены, в руках у секционеров кроме неизменных пик – цветы. Цветы и цветы, и букеты цветов, которые сыплются на смертное ложе Друга народа.
Гроб с телом Марата установлен прямо здесь в помещении клуба, где он столько раз выступал с трибуны с призывами к благодетельной резне, к очистительному террору, к добродетельным убийствам.
Огромная церковь Кордельеров переполнена. Не раз уже во время последних «горячих» лет ее затопляли толпы бунтующих парижан, не раз в ее стенах гремели революционные бури, – и раньше, когда она была местом сбора дистрикта кордельеров, и позже, когда здесь стал заседать самый мятежный клуб мятежного города Парижа. Но никогда еще она не видела такой торжественной, величественной церемонии: все парижские секции, народные клубы и общества, Национальная гвардия, армейские части – все они могучим нескончаемым потоком текут сквозь ее пространство мимо смертного ложа революционного мученика Марата, на эти несколько часов ставшего сердцем скорбящей и оплакивающей его столицы, сердцем республиканской Франции, и мимо своего правительства – депутаты Конвента, члены Коммуны, парижские магистраты – все в парадных одеяниях, неподвижно стоя у постамента с гробом, приветствуют проходящих мимо них людей.
Проходит в полном составе секция Пик, секция, пославшая в Конвент самого Робеспьера, во главе со своим председателем гражданином Садом, бывшим маркизом. Сен-Жюст смотрит на этих убитых горем бедняков, на этих плачущих женщин, держащих на руках своих детей, на все эти скорбящие лица, и его начинает охватывать странное чувство. Он даже и представить себе не мог такой всеохватывающий, такой неистовый взрыв народного горя (ни он и никто другой!). И другое чувство, чувство, похожее на зависть к ушедшему мученику, шевелится где-то далеко в самой глубине его суровой души. Ибо если нет ничего выше борьбы за осуществление своих идей (лишь в борьбе и заключается счастье истинного революционера!), то, может быть, и сама гибель в борьбе с врагами является высшим свершением и высшей наградой в этой жизни?