Так прошел еще один год…
Антуану все чаще приходил на ум образ Брута, перед которым тоже стоял выбор: отомстить за республику или остаться в стороне. Стать Брутом, оставшимся в стороне, он не хотел.
Сен-Жюст несколько раз ездил в столицу, чтобы понаблюдать происходящее в сердце Франции своими глазами, и совсем уже было подумывал перебраться в Париж, но его останавливало кажущееся затишье и в самом великом городе – революция явно шла на убыль. Он внимательно следил за происходившими там событиями, наблюдая начало работы Законодательного собрания. Деятельность его новых лидеров жирондистов, объявивших революционную войну европейским монархам, за которыми последовало вторжение иноземных захватчиков на территорию Франции и первые неудачи революционных войск, а также двусмысленное поведение собственного монарха – французского, удручало.
Читая доставляемую в Блеранкур почту, а также письма своих парижских адресатов, прежде всего Демулена и Добиньи, о событиях, происходящих в стране, Сен-Жюст постепенно осознал, что конституционно-монархический трактат «Дух Революции…», принесший ему умеренную известность, устарел менее чем за год.
Вот этому самому Вилену Добиньи, своему парижскому адресату, 20 июля 1792 года Антуан Сен-Жюст, сам недавно вернувшийся из столицы, написал странное письмо, выдававшее его внутреннее смятенное, почти болезненное, состояние, которое он продолжал тщательно скрывать за внешней холодностью поведения.
Он впервые сорвался на крик: «Администрация боится меня, я окружен завистью, и, пока мой жребий не может защитить меня от моих земляков, я должен отныне поступать осторожно. Когда-нибудь вы увидите меня великим. К несчастью, я не могу остаться в Париже. Я чувствую, что мог бы возвыситься в наше время. Сотоварищ славы и свободы, проповедуйте их в своих секциях; пусть опасности воодушевят Вас».
Далее восторженные слова в адрес Добиньи без всякой связи сменялись обвинениями в его же адрес. Сен-Жюст, который в начале письма заявлял, что действительно болен (!), болен «республиканской лихорадкой», «пожирающей и изнуряющей» его и доводящей до какого-то исступления, подтверждает свои слова пророческим воплем, обращенным, прежде всего, к самому себе: «Прощайте; я выше всех несчастий; я все перенесу, но скажу правду. Вы все подлецы, кто не оценил меня. Однако пальма моя возвысится и, возможно, затмит вас. Для таких негодяев, как вы, я мошенник, злодей, потому что у меня нет денег, чтобы дать вам! Вырвите же мое сердце и съешьте его; вы получите тогда то, чего не имеете: вы станете великими!»
Возможно, если бы Добиньи прочитал это письмо, он вполне мог бы заключить по странным пассажам эпистолы (оказывается, для того чтобы стать «великим», ему надо было вырвать у своего друга сердце и съесть!), что на «республиканской почве» у друга Антуана наблюдается явное помешательство (как у принца Гамлета – на «датской»), но этого не произошло, – написав последнюю фразу письма: «Боже! Неужели Бруту суждено томиться забытому, вдали от Рима! Однако судьба моя решена: если Брут не убивает других, он убьет самого себя!»
[72] – Сен-Жюст спрятал неотправленное письмо в ящик и продолжил метаться взад-вперед по комнате, изредка поглядывая на лежащие на столе кинжал и пистолеты.
К счастью, блеранкурскому Бруту не пришлось убивать ни себя, ни других, – всего через три недели королевская власть рухнула.
Восстание в Париже застало Сен-Жюста в самый разгар работы над вторым большим «социально-политическим» трактатом с длинным претенциозным названием «О Природе, о Гражданском состоянии, о Гражданской общине, или Правила независимости управления», в котором он хотел изложить свою собственную теорию естественного состояния человека и общества. Он работал над ним сквозь силу и с большим напряжением, но сочинение так и осталось незавершенным, – Антуан начинал его еще в надежде на конституционную монархию, но республиканские симпатии постепенно взяли свое. А потом грянуло 10 августа, некоторое время Сен-Жюст писал по инерции, была написана половина трактата, но к моменту выборов в Конвент, когда окончательно стало ясно, что с монархией покончено, перо выпало из рук автора.
…Тревога Сен-Жюста оказалась напрасной. Через две недели после 10 августа ему наконец исполнились положенные по закону для избрания в национальное правительство 25 лет, а еще через две недели он был избран в Конвент
[73].
* * *
СТРАШНЫЙ СОН ЛУИ АНТУАНА
…В эту ночь ему в последний раз приснился Брут. Переживший весь день в страшном волнении, – еще бы! – несколько месяцев черной меланхолии, которые Сен-Жюсту никогда не хотелось бы испытать вторично даже под угрозой самого страшного наказания, сменившиеся затем лихорадочной выборной горячкой, доведшей его в последние сутки буквально до судорог, – ведь речь шла о жизни и смерти! – вдруг закончились торжественными приветствиями собрания выборщиков, громогласно рукоплескавшими ему, когда председатель собрания заявил о том, что он, самый молодой кандидат кантона, избран в Национальный конвент! – Антуан, радостный и усталый, вернулся домой и, не раздеваясь и не задув ночной свечи, бросился в постель. Опустошенный разум не хотел ни о чем думать – сознание отключилось. А потом включилось так же внезапно: Сен-Жюст почувствовал, что у его кровати кто-то стоит.
Сен-Жюст открыл глаза и при свете догорающей свечи встретился взглядом с Брутом. Последний республиканец в запыленной одежде и с непокрытой головой стоял у его ложа и молча и сурово смотрел на него. Смотрел долго, а затем, повернувшись, сделал кому-то там, в темноте, знак подойти. Из мрака шагнул невысокий бородатый воин в греческом панцире с обнаженным мечом. Он не отрываясь смотрел на Брута, и тот так же молча взялся за лезвие меча и наставил его себе на грудь.
Оцепеневший Сен-Жюст не мог вымолвить ни одного слова. Зато он увидел, как зашевелились губы до этого молчавшего Брута, и он заговорил, обращаясь к подошедшему греку. Не было слышно ни звука, но Сен-Жюст, хорошо помнивший Плутарха, знал, что говорит сейчас последний республиканец, знал слово в слово:
«Судьба Брута решилась! Но может ли Брут упрекать Судьбу за жестокость? Нет, я могу упрекать Судьбу только за жестокость к моему отечеству, потому что я сам счастливее своих сегодняшних победителей, – не только я был счастливее их вчера или раньше, но и сегодня я счастливее их: я оставляю о себе славу высокой нравственной доблести и добродетели, каковые моим победителям ни оружием, ни богатством не стяжать, и та истина, что люди порочные и несправедливые, которые погубили справедливых и честных, не должны править государством, никогда не умрет среди простых людей, которые навсегда останутся благодарны нашей памяти… А теперь…» – одним движением Брут рванул на себе тунику, обнажая грудь. Схватив своего спутника за плечи обеими руками, он с каким-то судорожным движением обнял его и прижал к себе, насадив себя на меч, который по-прежнему был направлен ему в грудь, так что окровавленное лезвие вышло у него сзади между лопаток.