– Вырвать и насадить на кончик своей шпаги, – подтвердила женщина.
Они помолчали.
– Послушай, – сказал он медленно, – я вспомнил. Тебе что-нибудь снилось сегодня?
– После такой бурной ночи? Ничего.
– Совсем ничего? А мне приснился странный сон. Я видел Руссо.
– Старого женевского гражданина?
– Он стоял посреди этой комнаты и смотрел на нас, пока мы занимались любовью.
– Совсем неподходящее занятие для морального философа.
– Вот он и смотрел на меня укоризненно, покачивая головой. А потом показал куда-то правой рукой, как я понял, намекая на то, чтобы я уезжал из Парижа.
Анна опять расхохоталась:
– Ты что, серьезно? Решил после всего, что было, выглядеть моралистом? Бастилия отменила все прежние моральные принципы, недостойные Декларации прав человека и гражданина!
– Зато Брут их не отменял.
– Кто?
– Брут, тот, который убил Цезаря. Он мне тоже как-то приснился, и так явственно, что казалось, что я и взаправду вижу его.
– Бедный ты мой! И часто тебе такое снится?
– Нет, я довольно рассудочен, в вещие сны не верю, но бывает такое привидится…
– Какие вещие сны, Флорель? Нет ничего. Оставь все, как есть…
– Нет, – сказал он, – сон был действительно вещий, потому что мне пора возвращаться. Я уже видел все, что мне было нужно. Особенно в те, первые дни… Видел тебя, проходящую с саблей по мосту Бастилии. Видел камеры этой крепости, в которые сам не угодил только чудом. Видел эти свидетельства тирании – надписи на крепостях – «Так, значит,
я больше никогда не увижу моей бедной жены и детей. 1702!». Видел ту отвратительную рукопись, написанную извращенным аристократом. Видел опоясанного трехцветной перевязью статую Генриха IV
[57]. Видел головы на пиках…
[58] Мне здесь больше нечего делать – я возвращаюсь в Блеранкур.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ РЕВОЛЮЦИОНЕР
14 июля 1789 г. – 14 мая 1790 г.
Он почти не замечал цветения роз, не знал, что такое весна, не слышал пения птиц. Обнаженная грудь Эваднеи взволновала бы его не более, чем Аристогитона. Для него, как для Гармодия, цветы годились лишь на то, чтобы прятать в них меч.
В. Гюго. Отверженные
* * *
… Она выкатилась из-за поворота внезапно, подобно снежной лавине, эта огромная разношерстная толпа, в которой преобладали грязные цвета, заполнив все узкое пространство улицы от края до края. Нестройный гул голосов сливался в один сплошной дикий рев, а над самой толпой парили две отрубленные головы, вздетые на пики
[59].
Два молодых длинноволосых человека, хорошо и со вкусом одетых, с той лишь разницей, что первый из них, тридцатилетний брюнет, имел в одежде некоторый беспорядок, свойственный всем нервным натурам, а второй, на несколько лет моложе, напротив, был тщательно причесан и застегнут на все пуговицы, – оттертые в сторону текущими мимо людьми, прижались к стенке одного из домов. Из толпы слышались крики:
– Да здравствует король! Да здравствует Учредительное собрание! Да здравствует герцог Орлеанский! Король – наш отец! Он больше не потерпит около себя наших врагов! Смерть тем, кто морит нас голодом! Смерть и смерть!… Смотрите, как голова главного булочника поцелуется с головой своего зятя! – в этот момент пики, на которые были насажены головы, действительно сблизились и отрубленные головы стукнулись друг о друга. – Он хотел накормить нас сеном – так теперь пусть ест сено сам! – Можно было рассмотреть пучок травы, который торчал у одной из двух голов изо рта, а рядом на третьей пике был насажен кровавый ярко-красный кусок вырванного из груди сердца. – Да здравствует герцог Орлеанский! – И толпа прокатилась дальше.
– Да здравствует король! – восторженно закричал один из молодых людей, тот, который был помоложе, и второй негромко поддержал его, а потом задумчиво проговорил, смотря вслед несомым на пиках головам:
– Может быть, это и хорошо – повесить главных недругов народа на фонарях, – и я приветствую это, – но мне как-то не хотелось пить эту самую вражескую кровь или вырывать из еще живых людей трепещущие сердца и пожирать их, подобно диким язычникам, как сделали эти несчастные…
Его младший собеседник не без удивления воззрился на своего товарища:
– А как же наша свобода? Да, я согласен, – это торжество рабов, но кто сделал их такими? Не те ли, кто сейчас пал под их ударами? И неужели ты, Камилл, ожидал другого, призывая этих несчастных к штурму Бастилии? Религиозный акт убийства тиранов, как в Риме, помнишь? Принести их в жертву…
Камилл только пожал плечами. На его лице все еще читалось сомнение. Сен-Жюст долго смотрел на него. Неужели его друг, его земляк, тот самый Камилл Демулен, один из самых известных людей революционной столицы, герой Пале-Рояля, первый указавший парижанам на Бастилию, может сомневаться в извечном праве народа на месть своим угнетателям? Да разве державный суверен, который и есть французский народ, может быть в чем-то не прав?
Разве народ когда-нибудь может быть не прав?
* * *
…Позже Луи Антуан не раз вспоминал об этом знаменательном дне – первом дне парижской революции – тринадцатом июля тысяча семьсот восемьдесят девятого года. В этот день по Парижу пронесся слух о большом количестве пороха, перенесенном наемниками-швейцарцами в Бастилию, ясное дело – для того, чтобы держать «под прицелом» волнующееся Сент-Антуанское предместье. Призыв Демулена о штурме крепости-тюрьмы упал на благодатную почву. Но ведь именно в этот же день – тринадцатого июля, только год назад, над западными провинциями королевства пронеслась страшная буря с градом. Не было ли это ужасным предзнаменованием для королевской власти, последним предупреждением Верховного существа своему помазаннику? Самое Божество-Природа – истинный Бог естественного человека! – в течение двух лет обрушивало на Францию всевозможные египетские казни, как бы предупреждая Старый мир, что его час пробил.