Что я тогда чувствовал? Наверное, отвращение уже не только к миру, но и к самому себе. Я поселился в Париже в отеле Сен-Луи на улице Фроманто в районе, пользовавшемся скверной репутацией «злачного». И, опустошенный, разочарованный, я не стал спешить устраивать свою столичную судьбу, но с головой окунулся в то, что я называю теперь моим вторым кругом либертенского ада…
Но путь греха вел на путь преступления. Преступление вело на эшафот или в тюрьму.
В тюрьму де Сен-Жюст, подобно де Мирабо или де Латюду, не попал, но заключения, соответствующего его еще столь юному возрасту, удостоился. Новый восемьдесят седьмой год я встретил в исправительном пансионе мадам Мари де Сен-Колон на улице Пикпюс.
Арестовали меня в последний день сентября, как объявили мне в полиции, по просьбе разъяренной моим поступком матери на основании печально известного lettre de cachet
[30], – а как иначе они могли арестовать? – за семейное серебро? – но ведь как законный наследник своего отца я мог оспаривать право распоряжаться его имуществом!
Следующие шесть месяцев я провел в исправительном доме в обществе игроков, воров, развратников, сумасшедших и других «блудных сыновей», помещенных в пансион по требованию своих родственников.
Случалось, что я подолгу стоял перед зарешеченными окнами пансиона и пустым взглядом смотрел на Блошиную улицу, по которой проезжали богатые экипажи и разодетые всадники, но моим невидящим глазам представала совсем другая картина. Я видел свой дом на улице Шуэтт, уходящей в открытое поле, свой небольшой, но ухоженный сад и, наконец, заветную скамейку в конце грабовой аллеи на краю сада, на которой мы с Терезой провели вместе столько незабываемых часов…
Невыносимое состояние духа… Железные обручи, стягивающие сердце, перед которыми ничто железные прутья на окнах… Мучительные сомнения о бесцельности дальнейшего существования… Минутами находившее почти сладострастное желание умереть, такое сильное, что стискиваешь зубы, до боли сжимаешь кулаки, и темные круги стоят перед глазами…
А потом в душе наступил перелом. Я понял, что должен переосмыслить свое прошлое. Прошлое праздного бездельника и эгоиста, живущего только для себя. Для себя? Да, для себя, в себе и во имя себя…
Даже сегодня, в разговоре с Робеспьером, ничего не рассказывая ему о своем либертенском прошлом, у меня вырвалось высказывание, которое, похоже, на самом деле поразило его, настолько оно совпадало с его собственным отношением к нашей с ним общей добродетельной теории: «Я увидел грех ближе, чем другие, – в себе самом.
И возненавидел его. Мы должны освободить этот мир от порока путем революционного очищения общества. Надо водрузить между собой и грехом топор. До скверны дотрагиваются только железом…»
Уже тогда в пансионе де Сен-Колон я начал понимать истинную сущность противостояния добра и зла, порока и добродетели, истинного Бога человека и той подмены, что выставляют нам в раскрашенных храмах лицемерные святоши, которые ради своего кошелька мастерят деревянных позолоченных идолов для смущения обманываемой им черни. И с которыми так хорошо ладит моя набожная мать.
По памяти я начал дописывать брошенного мной на половине «Органта» и в новых песнях поэмы обрушивался уже на весь неправедный и несправедливый мир, порочный изнутри, но скрытый снаружи под маской лицемерной добродетели. Наверное, это было не самое хорошее подражание Вольтеру:
Узнать людское сердце – тяжкий труд!
Душа – что может вынести на суд?
За яркими одеждами – позор
Вдруг обнаружит беспристрастный взор.
Захватчик ложным именем свобод
Идет закабалять чужой народ.
С молитвой лицемерной на устах,
Скрывает к девам страсть свою монах.
Правитель, чтобы с трона не упасть,
Любовь и дружбу – все предаст за власть!
Аристократ давно забыл свой долг!
Он даже шпагу выставил на торг!
Отвага – это доблести стезя!
А преступленьем торговать нельзя!
[31]
А в самую последнюю ночь своего пребывания в пансионе, – это был март – месяц убийства Цезаря! – мне приснился не кто иной, как Брут. Тогда я еще не понял, почему… Убийца тирана явился ко мне в полумраке темной комнаты, но совсем не в том виде, в каком мы привыкли видеть его на гравюрах в старинных книгах, то есть в рыцарских доспехах, – последний республиканец был одет в шерстяную тунику и короткий плащ с капюшоном, наброшенный на голову. Брут – а это был именно он, я почему-то сразу решил, что это он, хотя и не мог в деталях рассмотреть лицо вставшей передо мной фигуры, – улыбался и протягивал мне свой меч. Я, сохраняя хладнокровие, тоже вытянул по направлению к нему руку, чтобы взять клинок, но рука натолкнулась на что-то твердое и холодное, и тут я понял, что смотрю в зеркало. После этого я проснулся и увидел, что нахожусь в комнате один.
Я сел в дилижанс и долго, всю дорогу из Парижа до Нуайона, не без дрожи вспоминал этот сон, чей смысл был мне тогда непонятен.
Теперь я знал, что мне делать. Вынужденный выбирать между рясой и судейской мантией, я выбрал мантию и весной восемьдесят седьмого года поступил в качестве второго клерка в адвокатскую контору суассонского прокурора Дюбуа-Демарша.
А потом был Реймс. Реймс – великий город, в котором Жанна д’Арк, величайшая женщина Франции, в 1429 году от Р.Х. короновала на престол древнего королевства ничтожного Карла VII.
* * *
РАЗГОВОР МАТЕРИ С СЫНОМ
Мари Анн. Итак, ты даже не стал отмечать свое двадцатилетие… Ты уезжаешь… В Реймс?… Ты все-таки решил поступить по-своему? Ну что ж, хорошо, что ты бросил все эти бредни о гвардии… Луи, ты должен знать, что я поступила так, как было нужно для всей нашей семьи… Что же ты молчишь?
Луи Антуан. А что я должен говорить?
Мари Анн. Откуда этот тон? Ты вообще когда-нибудь любил свою мать? Любил своих сестер? Любил своего отца?
Луи Антуан. Я люблю всех. Или никого. Буду любить всех, когда они будут достойны…
Мари Анн. Значит, твоя мать, твои сестры, отец Ламбер или тот же аббат Понтевье, который учил тебя в Суассоне, – мы все сейчас этого не заслуживаем? Ты любил только эту свою незаконнорожденную!… Молчишь? Понятно, ты готов стерпеть и большее, ты привык смотреть на всех свысока. Откуда в тебе эта ужасающая холодность, Луи? И эта невыносимая гордыня? Ну что, ты мне больше ничего не скажешь?
Луи Антуан. Скажу. Как ты могла?…
Мари Анн. Это были мои вещи.