Кроме, может быть, самого руководителя Национального института… Вот он, Франсуа Жозеф Госсек, композитор Революции, там, на вершине колонны с Гением Свободы, на ее командной площадке. Вот он поднимает руки. Взмах…
И прежде чем сложить
победные мечи,
Клянемся сокрушить злодейство
и тиранов.
Звуки труб и фанфар сливаются с пением ста тысяч человек. Гремит гимн Верховному существу…
Леба поет вместе со всеми и видит, как под звучание слов гимна Дезорга торжественные клятвы в честь Республики произносятся уже огромными группами народа: мужчины клянутся не выпускать из рук оружие, пока не будут уничтожены враги родины; юноши – не отставать от своих отцов и прославить себя на поле боя; девушки – выходить замуж только за защитников отечества.
– Да здравствует Республика! Да здравствует Республика! Да здравствует Республика!
Тысячекратные крики громадных толп заглушают музыку и пение хористов. Опьяняя самих себя, люди приходят в исступление: мужчины размахивают вытащенными из ножен саблями и потрясают пиками, девушки бросают вверх букеты цветов, матери поднимают над своей головой маленьких детей, старики простирают руки над молодыми, благословляя их на подвиги. В довершение всего гремит оглушающий артиллерийский залп. И сотни тысяч граждан Первой Республики вдруг на мгновение сливаются в одно целое в едином братском объятии…
Леба закрывает глаза…
* * *
– Диктаторы! – Триумвиры! – Злодеи! – Вот он, тиран! Диктатор! – Будь ты проклят! И ты, и твои сообщники! – Помолись, чтобы твое Верховное существо спасло тебя от возмездия, Великий жрец! – Первосвященник гильотины, тебе мало быть королем – ты хочешь быть богом! – Вспомни Шарлотту Корде, Цезарь! Каждый из нас может быть Брутом! – Твоя «Гора» станет тебе Тарпейской скалой! – Отпраздновал день святой Троицы, лицемер? – Праздник Троицы – Триумвиров! – Тираны! – Смерть им!…
Вот эти и многие другие оскорбительные возгласы из толпы членов Конвента, казалось, покорно бредущей за своим вожаком с поля Единения, Робеспьер слышал за спиной всю долгую дорогу обратно. Было темно. Неподкупный шел, опустив голову и глядя себе под ноги, которые то и дело наступали на брошенные букеты колосьев и цветов и на раздавленные трехцветные эмблемы. Он не оборачивался – лиц своих врагов он все равно бы не мог разглядеть. Но Робеспьер узнавал знакомые голоса и еще больше опускал голову. Верховное существо услышало его, услышал его и весь державный французский народ, не услышала только эта кучка предателей… Неподкупный всем своим телом чувствовал смрадное дыхание катившейся за ним следом толпы депутатов, ощущал спиной их ненавистные взгляды, и липкий страх начинал заползать в его душу. Нет, не страх перед тем, что свирепая в своем трусливом отчаянии толпа вдруг может напасть на него сзади и разорвать на части, – это был страх перед окончательно наметившейся возможностью поражения. Мечта о совершенном обществе добродетельных граждан, поклонявшихся справедливому Верховному существу, начинала понемногу отдаляться все дальше.
И тогда Робеспьер стискивал зубы, его кулаки угрожающе сжимались, и он думал о новом прериальском законе против тиранов.
В дом Дюпле Максимилиан Робеспьер вернулся уже совершенно больной. Искавший весь день глазами Сен-Жюста и нигде не нашедший его, он теми же самыми измученными глазами посмотрел на домочадцев и со словами: «Друзья, вам не долго осталось меня видеть» – обессиленный рухнул на кровать.
Всего этого не знал радостный и спешащий к своей беременной жене Леба, считавший состоявшийся праздник бесспорно удавшимся торжеством Робеспьера, как первого гражданина создаваемой Добродетельной Республики Верховного существа. И в этот день ничто не могло и не должно было расстроить его триумф.
Это был последний триумф Робеспьера.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
МСТИТЕЛЬ НАРОДА, ИЛИ ГИЛЬОТИНА, ПОСТАВЛЕННАЯ НА ПОТОК
7 июля 1794 года. Площадь Революции
В этот день туалет осужденных затягивался. Их было слишком много, и Шарль Анрио Сансон соскучился прохаживаться в приемной Консьержери вдоль длинной решетки, разделявшей выход во двор от первой комнаты тюрьмы.
В «предбанник Фукье» (как и многие, именно так называл про себя Шарль Анрио эту тюрьму, и это несмотря на то, что сам государственный исполнитель приговоров очень не любил гражданина общественного обвинителя) Сансон пришел прямо из трибунала. Это был его второй визит в Консьержери за сегодня – первый раз он, как обычно, явился в приемную около девяти часов утра. «Охапка» в этот день намечалась весьма и весьма значительная, и следовало подготовиться к приему большого количества осужденного материала.
Помощники были уже все в сборе (из тех, кто должен был ожидать его в Консьержери), присутствовал даже обычно опаздывавший Барре. Повозки с возницами ожидали их во дворе. Все было как всегда, но настроение самого Шарля Анрио оставалось весьма смутным: к чувству приподнятости от осознания необычайности и важности происходящего (вряд ли еще какой другой исполнитель приговоров когда-нибудь мог похвастаться тем, что окажется главным государственным палачом в эпоху общенациональной смуты!) примешивалось чувство душевной опустошенности и даже усталости. Усталость была не физическая – Сансону все более и более начинала претить бойня, в которой он являлся главным распорядителем.
Бойня… Не называть же проводимые им массовые экзекуции казнями! Против этого названия восставала вся семейная традиция, внушенная Шарлю Анрио с детства. Он по-своему понимал казни: как торжественный государственный обряд (почти праздник!), как своеобразное служение (не Богу, но государству и королю!), со всеми полагающимися к нему аксессуарами – священнослужителями, специальной одеждой осужденного, долгим чтением приговора с перечислением всех вин – в качестве назидания для толпы, и самое главное – особой самого казнимого.
Тогда приговоренный к смерти был главным действующим лицом публичного спектакля, палач – вторым. Казнили редко (не каждый день), казнили поодиночке, группами – реже (не десятками в день), казнили не всегда смертной казнью (а теперь других публичных наказаний просто не существовало). Бичевание, позорный столб, проставление клейм – было зрелищем куда более красочным, чем нынешнее гильотинирование. Но вот уже давно запрещены телесные истязания и калечение, а роль палача свелась к роли механизма, нажимающего на рычаг (да и на рычаг зачастую нажимали его помощники, а сам главный распорядитель приговоров лишь следил за ходом самого процесса).
Впрочем, Шарль Анрио отдавал себе отчет, что привередничает напрасно: его беда была в том, что он начинал задумываться над происходящим, а это вовсе не входило в его обязанности. Конечно, при всех раскладах «революционному порядку управления» было далеко до старого порядка. Но это если судить по бытовым реалиям жизни. А вот самому Сансону работы прибавилось. И, как ни странно, многократно возросла ее популярность, и куда-то почти полностью пропало отвращение к гражданам-исполнителям. Люди привыкли, – как и во время чумы, смерть была готова постучаться в окошко каждому. Страх убивал отвращение, а то, что это был страх всеобъемлющий, всеохватывающий, страх вселенский, он мог даже вызвать преклонение перед его служителями у слабых духом.