— Зачем вы все это? — еле слышно произнес Кандауров. — Спать хочется.
— Это вы еще счастливчик, что вам спать позволили. Больше — не позволят-с!
— Оставьте! Спать, — пролепетал Кандауров. Силы оставили его, он провалился в беспамятство…
Через десять минут Завьялов сидел в кабинете розовощекого и рассказывал о разговоре в камере.
— Н-да-с! — розовощекий пристукнул ребром ладони по столу. — Он ничего не скажет, это как пить дать. И пытать его бесполезно: слаб он, чуть что — в обморок падает. И казнить его изысканно удовольствия не будет. Он не почувствует. Жаль… Так что, видимо, придется его того, в расход, а?
— Видимо, так, Авенир Фаевич, — закивал Завьялов. — думаю, что ценности он для нас не представляет. Второй по виду ведь такой же?
Розовощекий кивнул.
— Тем более по ту сторону границы что-то затевается. Видать, засуетились белые, не начали б чего. Как бы эвакуироваться не пришлось, вам не кажется?
— Мне ничего не кажется! — рявкнул на него розовощекий. — Кажется — креститься надо!
— Это уж вы увольте, Авенир Фаевич, это оставьте попам…
— Нет у нас попов! — розовощекий сильно ударил по столешнице, стакана заходили ходуном, ложки в них зязвякали. — Почти нет, — поправился он. — Но скоро не будет вообще… Этого, сокамерника вашего, к утру — в расход! Некогда с ним цацкаться!
…Наутро Кандаурова вынесли в тюремный двор. Вверху сияло яркое солнце. Он зажмурился и начал читать молитву Господню.
«Да будет воля твоя, яко на небеси и на земли…»
— Готовсь! — крикнули где-то в отдалении.
«И остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим…»
— Именем революции…
«И не введи нас во искушение…»
— Пли!
«Но избави нас от лукавого! Аминь!..»
8
Станица Больше-Аринская, что на севере Амурской казачьей области, еще спала, укутанная плотным туманом, опустившимся ночью с гор. Первый петух едва расправил слежавшиеся за ночь крылья, встряхнулся, чтобы затянуть свою зорьку, но тут же взбрыкнул, как пришибленный, и пугливо заметался по двору, испуганный недалеким выстрелом.
Взнялись собаки, захрипели лошади, в отдельных избах затеплились огоньки. Еще выстрел, еще. И вот уже вся станица загомонила, ожила. На центральную улицу один за одним выбегали казаки, обвешанные шашками и винтовками, и, застегиваясь на ходу, спешили к сходу.
— Айда в правление! — кричали они друг дружке, ходя каждый твердо знал, куда бежать: копившееся долгие годы терпение прорвалось-таки и выплеснулось теперь в единый порыв тысяч душ.
Во дворе станичного правления уже сидели, один к одному, члены станичного сбора — десять старейших казаков Больше-Аринской. Это были так называемые «тридцатидворные» — они выбирались каждый от тридцати дворов станицы. Подбегавшие казаки оправлялись, занимали места поудобнее, готовились слушать. Еще накануне они узнали, что сегодня утром по выстрелам в Крапивной Пади следует немедленно бежать в правление при полном вооружении, у кого какое еще оставалось. Практически все казаки сохранили шашки, кое-кто схоронил винтовки и наганы, и теперь перед правлением собралась довольно внушительная сила, нетерпеливо гомонящая и готовая на все.
Но лишь немногие из них знали, что выстрелы в Крапивной Пади, послужившие сигналом к выступлению, прервали нынешним утром жизни председателя поселкового совета коммуниста Ванькова и руководителя коммунистической ячейки, бывшего ссыльнокаторжного, петербуржца Авилова. И если об Иванькове кто-то и сокрушался (из казачьей семьи все-таки, только вот сбился с пути, связался с большевиками!), то об Авилове не вспомнил ни один человек.
Ждали окружного атамана Ивана Герасимовича Камова. Его в станице уважали. Одно время, еще до германской войны, он был окружным атаманом, славно воевал с немцами, домой вернулся Георгиевским кавалером, снова был избран окружным. В первые месяцы Гражданской войны Камов занимал нейтральную позицию, организовал в станицах округа производство зерновых, выгодно сбывал хлеб всем, кто получше заплатит. Он люто ненавидел адмирала Колчака, поскольку тот всячески противился развитию автономных государственных образований в Сибири и Дальневосточном крае. Во многом из-за этой ненависти он и подписал, в числе прочих казачьих атаманов, соглашение с большевиками о совместной борьбе с колчаковцами за казачьи свободы. И взялся за оружие. Автономию ему оставили, но вот в оперативном отношении он обязан был подчиняться командованию Красной армии. Уже это одно насторожило тогда Камова. А когда большевики взяли Читу, Иван Герасимович крупно призадумался и понял, что эта власть еще крепче вцепится в казачью глотку. Вот только разделается с главными врагами — и непременно вцепится!
В ноябре двадцатого войска Дальневосточной республики разгромили атамана Семенова, и Камов окончательно осознал: хотя его, как сторонника красных, громить никто, возможно, и не собирается, но стальная хватка над амурскими казаками сжимается с каждым днем, с каждой победой большевиков. А значит, пока есть возможность, надо эту хватку расцепить, вырваться из смертельных объятий!
Он втайне связался с Семеновым, который сидел в Японии, и заручился всяческой поддержкой опального атамана. Григорий Семенович говорил Камову, что самое главное сейчас — вонзить нож в спину Народной армии Дальневосточной республики, которая готовится к последнему штурму, захвату Приморья. Семенов обещал поддержку общественным мнением, возможно, добровольцами, но вот о деньгах и оружии как-то не заикнулся ни разу. Камов понял: придется надеяться только на себя.
Терять ему было нечего. Больше всего на свете он любил казачью вольницу, за нее дрался с колчаковцами, а теперь с ужасом видел, как прежние сподвижники на поверку выходят еще похлеще белых. Во многих станицах Амурского войска упразднялись станичные правления, окружных вообще осталось кот наплакал. Вместо станичных правлений вводились поселковые советы. Председателями, как правило, назначали самых вредных, самых рьяных врагов казачества, к тому же зачастую иногородних. Казаков обезоруживали, даже шашки теперь они должны были сдавать. Это шашки-то, с которыми казаки днюют и ночуют!
Чаша терпения перелилась через край, и Камов решился!
9
Станичники начали уставать, нервничали, нетерпеливо переминались с ноги на ногу. «Тридцатидворные» посовещались между собой, на середину крыльца вышел самый старший — семидесятитрехлетний казак Балалахов — и, как сумел, прокричал в толпу:
— Потише тама! Щас будут! Ишь, войско собралось, терпения нимало нету!
— Да чего терпеть-то? — возмущались казаки. — Взялись силой, так осиливать надо-ть! А то ведь энти красные-то, знамо дело, лишаями наросли на нас, промешкаем — тут как тут будут!
— Не будут! — прохрипел Балалахов. — Не дадено таперича им правов таких! Кончились их права! А вы не гомоните, бойцы, тоже мне, так вас разэдак! — Балалахов вернулся на свое место, сел, недовольно озираясь по сторонам.