Помнится, во времена их общей юности - на даче под Севастополем, неподалеку от руин могущественного античного города Херсонеса, Аня, обоженная солнцем до приятной на ощупь смуглости, с кожей, солоноватой от моря и ветра, называла себя крымчанкой и даже "последней херсонесидкой"! Как они целовались тогда на Солнечном пляже, неподалеку от дачи Шмидта, где обитало семейство Горенко! И как все было странно и сладко - до тех пор, пока Аня Горенко не призналась (или не солгала) ему, что влюблена в другого! А он имел глупость этому капризу поверить и сорвался в далекие и отчаянные странствия! Через три года после этого севастопольского лета Аня все же стала его женой, но характер ее нисколько не изменился: раньше он восхищался причудами "черноморской русалки", но теперь бесконечно устал от них, как устают от затянувшейся и изнурительной охоты, и был зол так же, как незадачливый охотник. Нельзя же, в самом деле, охотиться всю жизнь, и на кого - на собственную жену!
Лери Рейснер была совсем другой - "милой девочкой Лаик", Леричкой, героиней его недавно написанной пьесы. Но и эта "милая девочка" двоилась: бирюза ее полудетской души легко могла обернуться сталью. Он видел в ней и нежную подругу-сестру, и бестрепетную валькирию из скандинавских мифов, деву-воительницу и собирательницу душ павших на поле чести храбрецов! Занятно будет, если валькирия с лицом Лери Рейснер прилетит за ним сюда! Будет он лежать с перебитым хребтом, захлебываясь в окопной жиже, и ждать крылатую валькирию... Ну же, Лери, я здесь! Где же ты?
"Все шутки шутишь, Николай Степанович...", - сказал бы старый друг Михаил Леонидыч Лозинский - прекрасный переводчик и значительный поэт. Не появится твоя Лери-Пери здесь, на войне. Она сейчас в Петербурге - красивая, окруженная поклонниками, может быть, немного грустная... Читает свои стихи на каком-нибудь вечере поэтов, благосклонно слушает чужие, а домой ее провожает их общий друг Осип Мандельштам или какой-нибудь мальчишка из Гардемаринской школы. Лери всегда была неравнодушна к морякам... Так что пусть лучше Мандельштам провожает: Осип не предаст старого друга Николая Степановича и не станет слишком нежно целовать у Лери ручки!
Милые послания Маги Тумповской или Аннушки Энгельгардт... Впрочем, и Магу, и Аннушку отложим до следующего раза. Дворецкий Тадеуш далеко не прост, Прапорщик прекрасно знал это; однако в женских почерках он, похоже, разбирается гораздо тоньше, чем можно ожидать от простого слуги. Это обнаженное кружево чувств в банальном воплощении канцелярского сочетания литер и цифр полевой почты могла породить только рука Лери!
"Застанет ли вас это письмо, мой Гафиз? Надеюсь, что застанет: по Неве разгуливает теплый ветер с моря - значит, кончен год. (Я всегда год считаю от зимы до зимы) - мой первый год, не похожий на прежние: какой он большой, глупый, длинный - как-то слишком сильно и сразу выросший. Я даже вижу - на носу масса веснушек - и невообразимо длинные руки. Милый Гафиз, как хорошо жить. Это, собственно, главное, что я хотела вам написать.
P.S. Ваш угодник очень разорителен: всегда в нескольких видах и еще складной с цветами и большим полотенцем".
"Как хорошо жить!", - повторил про себя Прапорщик. Ах, Лери, Лери, мне ли это не знать, тем более здесь, когда жизнь каждую минуту может закончиться! Угодник мой ее, видите ли, разоряет! Это Лери про образ Николая Угодника в церковке Иоанна Предтечи - значит, по-прежнему за меня молится, милая девочка! А вот Аня к Угоднику не ходит. В стихах своих меня похоронила. "Пусть ко мне Архангел Божий за душой его придет...". Или вот это, обращенное к Левушке: "Подарили белый крестик твоему отцу". Это какой-такой крестик? Георгиевский или могильный? Правда, в последней строке поправилась: "Да хранит святой Егорий твоего отца!", но сама же в эту охранительную силу не верит. В невинно убиенные мученики заранее меня записала. Благородно это и возвышенно, спору нет, только жить ох как хочется! Так что, Аня, извини уж, не могу я сейчас умереть, никак не могу! Не готов...
Леричка, милая, чудесная, золотая прелесть, она одна искренне верит в мое спасение-возвращение и к Николаю Угоднику молиться ходит! Вот вернусь - ручки ее тыщу раз поцелую и носик этот с веснушками! А потом уж - губки и все остальное по порядку...
Улыбаясь мечтательной довоенной улыбкой, Прапорщик свесил с топчана тощие длинные ноги, и стал наматывать несвежие фланелевые портянки прямо поверх рваных шерстяных носков. Вместе будет тепло, подумал он. Однако же совсем износились, в сапогах вязаные носки почему-то всегда рвутся на удивление быстро. Когда будет эстафета в ближайший город, надо будет дать рубль вестовому, пускай купит на базаре у поселянок четыре... нет, три пары - нужно же, чтоб парню хватило сдачи хоть на "келишек" водки и "халебу" пива. Можно, конечно, все что угодно достать и через дворецкого Тадеуша, но старый разбойник дерет втридорога!
Странные вещи творит с мужчинами война, этот извечный двигатель и бич нашей цивилизации. Как гармонично и страшно сочетаются у солдата благородные чувства и мысли о сиюминутном и будничном... И, заметьте, почти не думается о постоянной спутнице с разящей косой из крупповской стали, в рваном балахоне цвета хаки и венце из колючей проволоки на оголенном черепе - Смерти... Пани Смерти, которую, как говорят, давным-давно обманул первый хозяин этого имения, полумифический пан Ежи Твардовский, тоже поэт и знаменитый мистик, польский доктор Фауст... А может, Смерть была панночкой, и старый повеса попросту соблазнил ее? Рассказывают, что пан Твардовский за этот подвиг получил у Господа (или у нечистого) вечную жизнь на земле и до сих пор скитается по белому свету в образе то господина, то слуги, то солдата...
...У ротмистра Мелик-Шахназарова на оголенном черепе, выскобленном бритвой во имя ненависти к неким навязчивым насекомым, красовался продольный глубокий шрам, оставшийся в память о далеком 1914-м, когда конница противников еще порой сходилась врукопашную и кромсала друг-друга клинками. Этот шрам делил купол головы четвертого эскадронного командира александрийцев на две идеально ровных половины, за что офицеры полка саркастично прозвали ротмистра "Меликом двоеумным", а нижние чины менее почтительно - "Двойной башкой".
- Чего поднялись, Гумилев? - приветливо спросил ротмистр. - Спали бы, вы же только сменились.
Мелик-Шахназаров мимоходом пнул чьи-то оставленные в проходе между топчанами "запасные" солдатские сапоги, сдержанно матюгнулся и полез в стоявший в углу ящик из-под 12-дюймовых снарядов, превращенный полковыми умельцами в ротмистровский комод. Достал чистую рубашку, переоделся и даже повязал на шею кусок черной материи, заменявший у большинства офицеров-александрийцев "при параде" положенный полукруглый форменный галстук.
- Ровненько! - подсказал Прапорщик, когда командир эскадрона расправил белый ворот рубашки под стоячим воротником кителя. Большое зеркало было только в уборной, а ротмистр явно торопился.
- Благодарю... Почту из Арандоля привозили. Вам передали?
- Так точно.
- Отлично. Ступайте обедать, прапорщик, раз не спится. Наши уже за столом. Этот мерзавец Тадеуш там отменный бигос соорудил - вырви глаз, прощай желудок!