Через Дворцовую площадь к арке Генерального штаба и Невскому она шла вместе с воспоминаниями о том, как впервые увидела Гафиза в поэтическом кабаре "Бродячая собака". Это было в январе прошлого, 1915 года. Тогда за отчаянную смелость в боях Гафиз получил свой первый георгиевский крест. В январе 1915-го он должен был читать в "Собаке" свои военные стихи, написанные в коротких антрактах, которые иногда случались на театре военных действий.
Тогда у Лары безумно дрожали руки. Она впервые должна была представить поэтической публике свои стихи, все поправляла складки на платье и смертельно боялась небольшой эстрады артистического кабаре "Бродячая собака", на которую ей предстояло выйти через несколько мучительных минут. Около эстрады, за столиками, сидели небожители: все те, чьи стихи она обожала, и чьих иронических замечаний боялась больше, чем самых невозможных несчастий. Молодого поэта Осипа Мандельштама она, впрочем, едва ли опасалась: они были знакомы по Рижскому взморью, где Рейснеры отдыхали на даче. Мостки, клумбы, палисадники и серо-бирюзовая линия моря вдали - все это было их общим достоянием. Как и Патетическая симфония Чайковского, которой захлебывались местные оркестры...
Поэта Георгия Иванова Лариса всегда считала близким приятелем. Однажды он застал Лару за полудетскими поцелуями с морским кадетом - шестнадцатилетним другом дома, с которым дочка профессора Рейснера танцевала на балах в Тенишевском училище. Восхитился, назвал Ларису Психеей, а потом оспаривал у морского кадета право танцевать с нею на Тенишевских балах. Нет, Георгия Иванова, она совершенно не боялась - как можно бояться того, кто посвятил ей акростих и соперничал с кадетом за право проводить ее домой из Тенишевки?
Но эта пара, Боже мой, как же она боялась этой пары! Величественная горбоносая женщина, которая с царственным видом поправляла набивной, в красных розах платок, лежавший на ее плечах поистине римскими складками, а рядом с ней - высокий худой военный с георгиевским крестом на гимнастерке и ироничным взглядом слегка косящих серых глаз... Лариса знала, что это Гумилев и Ахматова, она до дрожи и головокружения обожала их стихи и готова была повторять их часами. Сейчас же ей было смертельно тяжело читать перед этими небожителями свое стихотворение о Медном всаднике, которое она, бывало, с таким вызовом и упоением декламировала перед прогрессивно настроенными друзьями отца. Лариса заранее представляла, как презрительно усмехнется горбоносая дама, а Гумилев непременно скажет: "Она красива, но совершенно не умеет писать стихи...".
В своей тяжелой, властной красоте наследницы остзейских баронов фон Рейснер Лариса никогда не сомневалась, как и в своем предназначении, которое связывала с отцовским журналом "Рудин". Профессор Рейснер назвал журнал в честь героя тургеневского романа, бесполезно, но красиво погибшего на парижских баррикадах. В редакционном обращении к читателям, к которому приложила руку и сама Лариса, "Рудин" был назван "бичом сатиры и карикатуры", призванным заклеймить все безобразие русской жизни. Лариса свято верила в необходимость такого бича и крепко сжимала его в тех самых руках, которые сейчас предательски дрожали.
Она и сама не понимала, почему невыносимый, мешающий дышать страх овладел ею именно в "Бродячей собаке". Должно быть, такой афронт случился потому, что здесь царили стихи. А стихи - это совсем другое, стихия, неподвластная времени и пространству, ожидаемой революции, радикальным лозунгам и призывам... Стихи нельзя было покорить, взять приступом, как ослабевшую крепость, они приходили сами - по превратному зову сердца, по велению сдавшейся им на милость души... Лариса с детства не любила сдаваться на кому-то на милость, она привыкла верховодить, а стихи упрямо не поддавались ей, были выше ее отчаянного напора, и лишь иногда, когда она уставала бороться с рифмами и ритмом, приходили сами. Как это стихотворение о Медном всаднике, которое она собралась прочитать...
Горбоносая дама встала из-за столика и направилась к кулисам. Она как будто кого-то искала, но не нашла, и взгляд ее упал на дрожащие руки Ларисы, перебиравшие складки платья.
- Многие поэты не любят читать стихи с эстрады, - неожиданно сказала Ахматова. - Я до сих пор делаю это с трудом. Да и вы, кажется, не очень любите это занятие. Одно утешение - выступления длятся недолго.
Эти слова небожительницы приободрили Ларису. Она благодарно улыбнулась и хотела что-то сказать в ответ, но горбоносая дама не стала ее слушать... Ахматова уже нашла того, кого искала, и с радостной улыбкой протянула руку для поцелуя поэту, которого все здесь, словно сговорившись, называли ассирийцем, лучшему в Петербурге знатоку ассирийской клинописи - Вольдемару Шилейко. Шилейко жадно припал к этой вельможной руке губами, и Ахматова вернулась в зал вместе с ним. Лариса услышала собственное имя со снисходительной прибавкой "молодая поэтесса", выпорхнувшее из длинной реплики конферансье. Пытаясь совладать с мучительным спазмом страха, намертво вцепившимся в горло, Лариса вышла на крохотную эстраду и после первых же строк "Медного всадника" почувствовала, как удивленно и растроганно смотрит на нее тот самый военный с георгиевским крестом на гимнастерке, которого она так боялась.
Страх прошел, пришел гнев. Лариса резко и с вызовом чеканила строки стихотворения, как будто это был текст революционного марша. Она пыталась передать ритм борьбы и победы. Этот ритм увлекал воспаленное воображение Ларисы в иные времена и страны, где она, быть может, летала на коне перед строем закованных в латы хмурых людей. В этих неведомых временах и далях она была суровой девой-воительницей, а здесь, сейчас, всего лишь восставшей рабыней, профессорской дочкой, ненавидевшей порфиру Мономаха и медные копыта, раздавившие змея. Лариса ждала социального пожара, как освобождения, и призывала то, что казалось большинству людей, сидевших в зале, началом неисчислимых бедствий.
Боготворимый гунн
В порфире Мономаха.
Всепобеждающего страха
Исполненный чугун.
Противиться не смею;
Опять удар хлыста,
Опять - копыта на уста
Раздавленному змею!
Но, восстающий раб,
Сегодня я, Сальери,
Исчислю все твои потери,
Божественный арап.
Перечитаю снова
Эпический указ,
Тебя ссылавший на Кавказ
И в дебри Кишинева.
"Прочь, и назад не сметь!"
И конь восстал неистов.
На плахе декабристов...
Загрохотала Медь....
Петровские граниты,
Едва прикрыли торф -
И правит Бенкендорф,
Где правили хариты!"
Лариса едва добралась до конца стихотворения, как его перекрыл возмущенный возглас Вольдемара Шилейко. "Кто пустил сюда очередную социалистку?! - воскликнул Шилейко, - Это вам не бабий митинг у булочной, господа!" По лицу горбоносой дамы в черном с малиновыми розами платке скользнуло удивление и недовольство. Эта девочка с дрожащими руками, которая так боялась читать стихи с эстрады, и вдруг - социалистка! Эти резкие, словно удар хлыста, строки - из таких девически нежных губ! Тяжелые времена наступили ныне, потери и страдания ждут нас. И потерям, и страданиям не будет числа...