Кроме этих людей площади наводняло значительное число чужестранцев. Одетые в свои национальные платья, они толпились здесь, удивленные и пораженные сутолокой, происходившей перед их глазами. Здесь можно было встретить галла в его прямой короткой одежде, парфянина в конической шапочке из бараньей шкуры, мидянина в развевающихся шелковых шароварах, иудея с босыми ногами, во всем черном, величественного испанца и раболепного египтянина. И среди них, ловко проскальзывая даже в страшной давке, пробирался с крайней развязностью и спокойствием хитрый и вкрадчивый грек. Всякий раз как через толпу проносили какого-либо знатного человека, возлежащего на своей лектике или опершегося на плечо любимого раба, а отпущенники и клиенты, ругаясь, толкаясь и рассыпая удары, расчищали ему дорогу, грек никогда не попадался им под руку. И тогда как удары сыпались на какого-нибудь мелкого ремесленника или на плечи здоровяка-варвара, потомок Леонида или Алкивиада отвечал на насмешки какой-нибудь шутливой прибауткой или успевал отпустить какую-нибудь язвительную колкость, которая в свою очередь всегда вызывала чей-либо смех.
Если Рим поработил и завоевал владения старших братьев по цивилизации, то теперь, по-видимому, ему приходилось переживать реакцию. В свою очередь, царственный город усвоил и греческие манеры, и греческую одежду, и греческую нравственность и изворотливость. Он терял даже свой собственный характер. В самом языке его появились заимствования из словаря порабощенных народов, и в такой сильной степени, что его язык сделался более греческим, чем латинским. В особенности римские дамы обожали то благозвучие, благодаря которому так мелодично было афинское красноречие, и воркующие влюбленные неизменно прибегали к нежнейшим греческим выражениям.
Этот необычайно изворотливый народ, в свои лучшие времена стоявший на высоте требований свободы и отличавшийся строгостью нравов, а теперь так легко мирившийся с рабским унижением и легкой нравственностью, играл весьма видную роль в искусстве и науках и обладал даже значительной частью могущества Рима. Знаменитейшие художники и скульпторы были греки. Наиболее предприимчивые откупщики и изобретатели принадлежали к той же народности. Риторике и красноречию можно было учиться только в греческой школе.
Математика, усвоенная без помощи греческих знаний, являлась беспорядочным и бесполезным багажом. Если больной богач отказывался посоветоваться с греческим врачом, то, по мнению всех, он заслуживал приближавшейся смерти. Только один астролог в Риме мог составлять гороскоп патриция, и, как и следовало ожидать, этот человек был греком. В низших слоях судебного дела, в многочисленных постыдных профессиях, вызванных роскошью великого города, греки имели самые доходные занятия, являвшиеся для них почти монополией. Всякий, кто входил в славу или в качестве злонамеренного советника, или как низкопробный шут, ростовщик, маклер, льстец или паразит, — он был непременно греком.
Не один опытный взор был брошен знатоками этой смышленой нации на мощного бретонца, который спокойно шел среди толпы, твердо полагаясь на тяжесть своего кулака и на свою силу. Они провожали его полным зависти взглядом, представляя в уме различные случаи, в которых можно было бы воспользоваться таким здоровым телосложением. Все они, так сказать, прикидывали его на вес, оценивали его нервы, мускулы, члены, рост и красивую наружность, хотя и воздерживались от неблагоразумных вопросов или наглых предложений: его смелый и самонадеянный вид ясно говорил об его смелости и горячности. Отпечаток свободы еще не исчез с его лица, и он производил впечатление человека, у которого есть в толпе своя роль.
Вдруг неожиданное препятствие остановило этот беспрерывно движущийся поток пылкой и беспорядочной толпы. Телега, везущая огромные глыбы мрамора и запряженная несколькими парами быков, зацепила повозку патриция и толкнула лектику другого знатного человека, вследствие чего произошла суматоха и обмен бранью. Заинтересованный этим беспорядком и не торопившийся возвратиться домой, раб-бретонец смотрел через головы толпы на разозлившихся и жестикулирующих противников, пока кто-то сильно не хлопнул его по плечу. Он быстро оглянулся, вполне готовый с лихвой воздать за обиду. Но в эту же минуту сильная рука потащила его за тунику и заключила в свои могучие объятия, из которых он не мог высвободиться. В то же время чей-то грубый голос проговорил над его ухом:
— Легче, парень, легче! Берегись трогать ликторов цезаря, коли ты не спятил с ума. Уверяю тебя, что с этим народом шутки плохи!
Говоривший был широкоплечий мужчина, среднего роста, с геркулесовой грудью. Говоря эти слова, он крепко держал бретонца, без сомнения к счастью последнего, так как в самом деле это были ликторы императора, расчищавшие дорогу цезарю. Последний шел пешком в некотором отдалении, стараясь, чтобы его посещение рыбного рынка прошло незамеченным.
Вителлий тяжело двигался вперед, едва волоча ноги, с видом человека бессильного и изношенного. Лицо его было бледно и одутловато, и потухшие глаза только изредка загорались блеском. Это было все, что оставалось в нем от ума и изворотливого характера, делавших его фаворитом трех императоров, прежде чем он сам облекся в порфиру. Поддерживаемый двумя отпущенниками, в сопровождении ликторов и трех или четырех рабов, цезарь прогуливался в надежде возбудить хоть какой-нибудь аппетит перед обедом. Какое место могло более способствовать этой цели, как не рыбный рынок, где царственный обжора мог пожирать, если не на самом деле, то хоть глазами, заманчивые произведения океана? Он так редко показывался на римских улицах, что бретонец не мог удержаться, чтобы не проводить его взором, в то время как его новый друг, с большой осторожностью разжимая объятия, стал снова шептать ему на ухо:
— Да, брат! Смотри на него хорошенько и благодари Юпитера за то, что ты не император. Вот поистине шея достойного порфиры, вот голова, созданная для того, чтобы носить диадему! А ведь при всем том, хоть теперь он бел и тучен, как палтус, однако было время, когда он мог править колесницей и владеть мечом и щитом, как никто другой. Говорят, будто он пьет, как никогда не пивал, и, однако, даже в этой забаве он не по плечу Нерону. Э, пускай говорят что угодно, но Нерона еще никто не заменил! При нем, то и знай, — вино, женщины, зрелища, жертвы, битвы диких зверей и в заключение всего легион людей, целиком и за один раз погибающий в цирке! Вот кто был другом нашего ремесла-то!
— Какого же это ремесла? — добродушно спросил бретонец, освободившийся от державших его в плену объятий. — Я думаю, что смогу угадать это ремесло, не задавая тебе много вопросов!
— Тебе нет нужды его угадывать, — отвечал тот. — Я так же не стыжусь своего ремесла, как и своего имени. Ты, может быть, слыхал про гладиатора Гирпина? Я родом из Тосканы, свободный римский гражданин, готовый с удовольствием помериться со всяким человеком моей силы, пешком или на коне, с завязанными глазами или наполовину обезоруженным, на военной колеснице или на какой-нибудь другой, с двумя мечами или с одним, со щитом или с саблей и кинжалом, как угодно. Для меня всякое оружие хорошо, кроме сетки да затяжной петли. Правду сказать, я не люблю говорить об этих двух оружиях: признаться, они мне насолили. Но с какой стати тебе говорить о разных способах, — прибавил он, смерив глазами мощное телосложение раба. — Ей-ей, я тебя уж где-то видел. По виду можно сказать, что ты принадлежишь к «семье».
[8]