Торопливо идя по тесной и малолюдной улице одного из многочисленных неопрятных кварталов, которые пощадил великий пожар при Нероне и которые всегда являлись пятном на пышной царственности города, Валерия и Миррина должны были проходить мимо одного жалкого домика, входная дверь которого, низенькая и худо прикрепленная, была, однако же, заперта крепким замком и железными болтами, как будто обитатели дома имели достаточно оснований для того, чтобы любить уединенную жизнь. Обе женщины выразительно переглянулись, приблизившись к этому дому, так как жилище египтянина Петозириса было слишком хорошо известно всем людям Рима, предававшимся удовольствиям или занятым интригой. Он снабжал всех любовными напитками и всякого рода снадобьями, и с ним-то советовались суеверные люди всех классов общества (а таких было значительное большинство) — молодые и старые, богатые и бедные, мужчины и женщины — когда дело шло о корысти или любви. Он давал советы, как становиться на место соперника, завоевывать сердца и устранять тех, кто заграждал путь или к богатству, или к победе.
Излишне говорить о том, что богатство египтянина увеличивалось очень быстро и что беднейшие из его посетителей должны были с разочарованием в сердце отходить от его двери и ожидать со дня на день, когда знаменитому магику угодно будет принять их.
Но если Валерия, едва переводя дух, бежала по грязной и дурно вымощенной улице, то она остановилась неподвижно, достигнув конца ее и увидев пустую повозку трибуна, остановившуюся в тени, как бы в ожидании своего господина. Белые кони, утомленные зноем, били копытами о землю, ржали и махали головами. Автомедон то дремал, то, ничего не видя, смотрел вперед и едва заметил двух искусно переодетых женщин.
— Что он может здесь делать? — с беспокойством прошептала Валерия.
Миррина отвечала ей тем же осторожным тоном:
— Если Плацид покупает у египтянина снадобья, то ты можешь поверить мне, госпожа, что скорее смерть, чем любовь находится в его напитке.
Они продолжали свой бег с еще большей поспешностью, чем прежде, как будто чья-то жизнь или смерть зависела от быстроты их ходьбы.
А позади их, на верху узкой лестницы, в мрачной и уединенной комнате, среди всевозможных принадлежностей своего искусства, сидел Петозирис. Как ни огромно было богатство, каким наделяла его молва, однако ни в его жилище, ни в его одежде не было никаких указаний на это. Голые стены комнаты были повреждены временем и совершенно лишены украшений, кроме одной мистической фигуры, нарисованной там и сям. Пол был загрязнен, а потолок казался черным, так как едкие жидкости проливались на землю, а густые ароматические пары поднимались к потолку. Самое одеяние магика, хотя и сделанное некогда из ценной материи и обрамленное широкой каймой, с вышитыми на ней золотом каббалистическими значками и числами, было теперь ужасно засалено и протерто до нитей. На пожелтевшей от употребления и неопрятности чалме была такая масса складок, что острие ее возвышалось на два фута над головой. Из-под этого странного головного убора глядели хитрые черные глаза, глубоко впавшие в его серьезное, истощенное до худобы лицо. В этих глазах светилось коварство, смелость и та беспокойная бдительность, которая выдает некоторую слабость или болезнь духа, несомненную, хотя и отдаленную расположенность к безумию, от которой редко свободны обманщики, при всем своем уме. Больше не было ничего замечательного в этом человеке. Темно-желтый цвет лица, гибкое тело и ноздри говорили о его египетском происхождении, и, когда он поднялся, чтобы встретить своего посетителя, его небольшой рост представил странный контраст с его влекущейся по земле одеждой и неподдельным достоинством осанки.
Трибун, приход которого нарушил вычисления, поглощавшие внимание магика, встретился с египтянином с грубой и почти презрительной фамильярностью. Ясно было, что Плацид считался хорошим клиентом, покупавшим много и платившим щедро, и Петозирис, сбросив маску таинственности и озабоченности, добродушно засмеялся, отвечая на его приветствие. Однако было что-то несоответственное в его смехе, что-то неприятно поражающее резким переходом от глубочайшей серьезности к веселости, и, хотя его маленькие сверкающие глаза были охвачены школьнической любовью к шалости, в них по временам блестела дьявольская злоба, выдававшая любовь ко злу ради самого зла.
— Поторопись, мудрец! — сказал трибун, почти не обращая внимания на приветствие и выражения почтения, так щедро расточаемые хозяином. — У меня, как и всегда, немного времени в распоряжении и еще меньше желания вдаваться в подробности. У тебя достаточно и того и другого: дай же мне то, что нужно, и позволь поскорее убежать из этой атмосферы, которая сама по себе уже способна остановить дыхание порядочного человека.
— Господин мой! Славный мой патрон! Достойнейший друг мой! — заговорил маг, которому нетерпение клиента, видимо, доставляло удовольствие. — Тебе нужно только приказать и будет по-твоему, ты это отлично знаешь. Разве не всегда я верно служил тебе? Разве гороскоп не всегда оказывался верным йота в йоту? Мои чары не всегда ли охраняли тебя от беды и любовное снадобье не всегда ли обеспечивало успех? Разве когда-нибудь я ошибся, благородный мой патрон? Говори, могущественный трибун: твой раб слушает тебя, готовый повиноваться.
— Слова! Слова! — нетерпеливо перебил трибун. — Ты знаешь, чего я хочу, давай же! Вот тебе плата.
В эту минуту он бросил на пол мешочек золота, тяжесть которого показывала, что в заключаемом условии содержалась немалая тайна.
Хотя египтянин и показал вид, что не обращает никакого внимания на этот стук, однако глаза его засверкали при приятном звуке падающего на пол металла. Впрочем, это не препятствовало ему продолжать мучить гостя и прикидываться не понимающим, чего ему нужно.
— Час неблагоприятен для того, чтобы составлять гороскоп, — сказал он. — Преобладают враждебные созвездия, и влияние доброго гения стеснено противными чарами. Все, что я могу тебе сказать, благородный трибун, это то, что они варварского происхождения. Приди завтра часом позже, чем сегодня, и я все сделаю по твоему желанию.
— Бездельник! — воскликнул Плацид с нетерпением, в то же время поднимая ногу как бы для того, чтобы толкнуть мага. — Разве кто-нибудь дает чуть не полшлема золота за несколько нелепых слов, написанных каракулями на куске сморщенного пергамента? Такой ценой оплачивается товар, которым ты торгуешь. Давай же мне самое сильное средство, какое только есть у тебя.
Ни жест трибуна, ни насмешка, какую он дозволил себе, не прошли незамеченными для египтянина, но, тем не менее, он сохранил спокойную и невозмутимую осанку и продолжал свои раздражающие гостя вопросы:
— Любовное снадобье, благородный трибун, любовное снадобье! Вот оно что! Да, это стоит какой угодно кучи золота. Кто бы она ни была: молодая девушка или матрона, девственница-весталка или афинянка-куртизанка — три капли этой светлой и безвкусной жидкости, — и она твоя.
Злобная усмешка, больше и больше морщившая губы трибуна, обещала мало хорошего тому, кто задумал бы еще дольше подшучивать над ним. Он наклонился к магу и прошептал ему на ухо два слова. Последний поднял голову, и на его лице появилось странное выражение любопытства, смешанного с ужасом и каким-то удивлением.