Он вспоминал о том времени, когда все было совсем по-другому. Он вспоминал, как в начале их знакомства его приход вызывал улыбку удовольствия на ее устах и дружеский взор ее глаз. Может быть, это делалось только напоказ, но, во всяком случае, это было так, и что касается его, то он чувствовал, что эта женщина владела им настолько, насколько могла владеть им. Эта холодность и презрение были для него тяжелы. Он был уязвлен и вследствие своего жестокого и неуравновешенного характера снова пришел в раздражение.
Осушив кубок, он отбросил его далеко от себя гневным движением. Золотая чаша покатилась по полу шатра. Она не показала виду, что хочет поднять ее и снова подать ему.
Гиппий с яростью посмотрел на нее, и его глаза встретили долгий и презрительный взгляд Валерии, которого он почти испугался, так как он леденил его сердце. У этого огрубевшего, развратного, по горло погруженного в жестокость и преступление человека было слабое место, в которое она могла когда угодно наносить ему раны, так как он любил бы ее, если бы она того захотела.
— Меня очень утомила эта осада, — сказал он, откидываясь на ложе с деланым хладнокровием, — утомила эта ежедневная рутина, бесконечные совещания, знойный климат и, ко всему, этот удушливый воздух, в котором человек едва может дышать. О, если бы боги дали мне никогда не видеть этой проклятой палатки и ничего заключающегося в ней!
— Тебе это не могло надоесть так, как мне, — проговорила она тем же раздражавшим его холодным и презрительным тоном.
— Для чего же ты шла сюда? — спросил он с горькой усмешкой. — Никому не нужна изнеженная и изысканная женщина в солдатской палатке, и наверное тебя никто не просил приходить сюда.
Она слегка вздохнула, как будто что-то задело ее за живое. Но она тотчас же овладела собой и спокойно, презрительно отвечала:
— Милые слова и благородные мысли, во всех отношениях! Именно этого я и должна была бы ожидать от гладиатора.
— Было время, когда ты крепко любила «семью»! — с гневом воскликнул он и, смягченный воспоминанием о том времени, прибавил более мягким тоном: — Валерия, зачем ты так любишь ссориться со мной? Не то было, когда я приносил тебе тупые мечи и рапиры к твоему портику и лез изо всех сил, чтобы сделать из тебя лучшую фехтовальщицу в Риме, где ты была самой красивой женщиной. То были счастливые дни! То же было бы и теперь, если б у тебя было сколько-нибудь здравого смысла. Разве ты не можешь понять, кому из нас двоих нужно идти на уступку, когда мы ссоримся? Какая опора остается тебе, кроме меня?
Ему следовало бы остановиться на нежном воспоминании. Доводы, особенно если в них есть хотя бы тень правды, являются для гневной женщины тем же, чем бандерилья
[40] для иберийского быка. Ее блеск скорее раздражает его, чем пугает. Чем глубже колет его острый конец, тем яростнее мечется животное во все стороны, но тем яростнее и упрямее продолжает нападение. Всего более раздражала Валерию и увеличивала ее гнев мысль о том, что она нуждается в гладиаторе.
Холодные глаза ее метали молнии, но она не хотела доставить ему удовольствие и показать, что он возбуждает ее гнев. И она сдерживалась, готовая разразиться. Если бы она любила его, она могла бы убить его в подобном состоянии духа.
— Спасибо тебе за то, что ты обо мне вспомнил, — сказала она с горечью. — Неудивительно, что женщина из рода Муциев иногда забывает свои обязанности по отношению к Гиппию, отставному гладиатору. Патриций, может быть, смотрел бы на это благосклоннее, но я не имею права упрекать начальника бойцов за его плебейское происхождение и воспитание.
— Клянусь Геркулесом! Это уже слишком! — воскликнул он, выпрямляясь на своем ложе и скрежеща зубами от ярости. — Как? Ты упрекаешь меня за мое происхождение? Ты поносишь меня за то, что я не жеманюсь, не имею белых рук и слова не тянутся из моих уст, как мутное вино! Ты, изящная женщина, знаменитая красавица, уважаемая патрицианка, подъезд которой был вечно загроможден золочеными повозками, а лектика окружена всеми молодыми Нарциссами Рима, пошла искать своих любовников в амфитеатр! И там, осмотрев взглядом знатока формы, силу и ловкость обнаженных атлетов, ты не нашла ничего лучшего по своему вкусу, как старого Гиппия, измученного усталостью, грубого, резкого и хотя с виду самого невзрачного, но самого сильного…
Гроза медленно усиливалась, но Валерия изо всех сил сдерживала себя.
— Это действительно был странный вкус, — отвечала она, — и никто не может так дивиться этому, как я.
— Не столь странный, как ты думаешь! — вскричал он, немного противореча самому себе. — Не воображай, что ты была единственной матроной в Риме, которая гордилась вниманием гладиатора Гиппия. Я говорю тебе, что я мог бы выбирать из сотни благородных девиц и матрон, более красивых, чем ты, да и с лучшей славой. Любая из них сочла бы за счастье быть здесь, на твоем месте! Я напрасно беспокоился, переправляя тебя сюда, но мне думалось, что ты была более способна выдерживать трудности похода и меньше всех могла прожить без меня. Вот почему я избрал тебя — скорее из сострадания, чем по любви.
— Наглец! — прошептала она сквозь зубы. — Изменник и негодяй! Наконец-то мне нужно сказать тебе всю правду и открыть тайну, которую я скрывала от тебя все время! Одна только эта тайна не дала мне пасть под тяжестью этих печальных дней, с их ежеминутными унижениями; она была для меня болезнью и лекарством, раной и бальзамом, самым беспощадным наказанием и самым отрадным утешением. Узнай же, если тебе этого хочется! Неужели ты думаешь, что когда-нибудь такая женщина, как я, могла любить подобного тебе человека? Неужели ты можешь думать, что когда-нибудь ты был для Валерии чем-нибудь другим, а не рукоятью кинжала, не ручкой дротика или тетивой лука, с помощью которых она могла бы нанести тяжкую рану сердцу другого? Слушай, когда ты домогался моей любви, я считала себя женщиной отвергнутой, опозоренной, отчаявшейся. Я любила того, кто был благороднее, прекраснее, лучше тебя. Ты гордишься своей неукротимой отвагой и зверской силой, а он был вдвое сильнее и в тысячу раз отважнее самого храброго из вас. Я любила его, — слышишь ли ты, — как никто никогда не любил мужчину, с полным и всецелым самоотречением, я жаждала только одного — беззаветного самопожертвования, а он пренебрег мной — не так, как ты, с грубой и зверской откровенностью, наполовину уменьшающей горе, — нет, с такой добротой, нежностью и благородством, что он стал еще дороже моему сердцу, когда я рвалась к нему, а он удалялся от меня. Я избрала тебя, потому что он пренебрег мной, как избрала бы какого-нибудь из своих либурийцев, если б знала, что, делая так, я могла бы глубже оскорбить его или заставить меня более ненавидеть. Ты учитель бойцов, я это знаю. Ты хвалишься своим талантом защищаться и увертываться, наносить удары и принимать их и с одного взгляда верно судить о слабых и сильных сторонах противника. Обидела ли я тебя чем-нибудь? Ты считал себя любовником знатной и благородной матроны, предметом ее прихоти, любимцем, которому она не отказывала ни в чем, даже в своем добром имени, а между тем она все время смотрела на тебя как на простой прут, каким можно побить раба. Слышишь ли ты, раба! Да, тот, кого я предпочла тебе и толпе людей, лучше тебя, кого я так страстно любила и еще безумно люблю и теперь, — не кто иной, как твой ученик Эска, варвар, раб!