Казалось, палач погрузился в блаженные размышления о прошлом. Но вскоре резко очнулся и продолжил:
— Возможно, теперь вы начинаете постигать, каким мастером своего дела должен быть Ласкатель. Не подумайте, что я просто бегаю взад-вперед, вытаскиваю бумажки и затем отрезаю куски от «объекта». Нет, я продолжаю свою работу неспешно, размеренно, потому что у «объекта» должно быть достаточно времени, чтобы прочувствовать каждую разновидность боли. А боль может варьироваться по своей природе: сначала — разрезание, затем — прокол, после этого — растирание, прижигание, сминание и так далее. Конечно же, раны тоже должны различаться по своей остроте — так, чтобы «объект» испытывал не агонию во всем теле, а боль в разных местах, которую он может различить и идентифицировать. Вот, например, верхний коренной зуб медленно выкручивают, а ноготь вытаскивают из пазухи вверх. А локтевой сустав очень медленно ломают и выкручивают, зажав в тиски моего собственного изобретения. Или, скажем, раскаленный докрасна металлический щуп вставляют во внутренний канал «красного драгоценного камня» мужчины, тогда как в отверстие «красного драгоценного камня» женщины со всей нежностью направляют маленький цилиндр округлой формы. А между этим, возможно, сдирают кожу с грудной клетки и оставляют ее висеть в виде передника.
Я сглотнул и спросил:
— Как долго это продолжается, господин Пинг?
Он чуть пожал плечами, выразив презрение.
— Пока «объект» не умрет. Именно это и называется «смерть от тысячи». Однако еще никто не умирал от умирания, если вы меня понимаете. В этом и состоит мое величайшее искусство — продолжить умирание и даже уменьшить мучения «объекта» от этого. С другой стороны, никто еще не умирал от абсолютной боли. Даже я иногда удивляюсь тому, какую боль можно вызвать и как долго ее возможно терпеть. Между прочим, я раньше был лекарем, таким образом, никогда не нанесу по небрежности смертельную рану. И еще я знаю, как не дать «объекту» преждевременно умереть от потери крови или не вызвать шок тела. Мои помощники — «промокатели» умеют прекрасно остановить кровотечение, а если мне требуется проколоть трудный орган вроде пузыря, еще в самом начале процедуры «ласки» мои «штопальщики» смотрят, как лучше заткнуть то, что я должен удалить.
— Скажите, — я решил сформулировать вопрос иначе, — а как долго «объект» может переносить эти «заботы»?
— Это главным образом зависит от случая. От свернутых листков бумаги и порядка, в каком случай приводит их в мои руки. Вы верите в каких-нибудь богов или богинь, господин Марко? Тогда, вероятно, боги регулируют очередность бумажек в соответствии с размерами преступления «объекта» и суровости наказания, которое он заслужил. Случай или боги в любое время могут направить мою руку к одной из тех четырех бумажек, про которые я уже упоминал.
И Ласкатель поднял свои тонкие брови, испытующе глядя на меня.
Я кивнул и сказал:
— Думаю, я догадался. Там, должно быть, записаны четыре жизненно важных органа, поражение которых вызовет быструю смерть вместо медленного умирания.
Он воскликнул:
— Синяя краска синее самого растения индиго! Как говорится, ученик превосходит своего учителя. — Он тонко улыбнулся. — Господин Марко — способный учащийся. Вы можете и сами стать хорошим… — Я, разумеется, ожидал, что он скажет: Ласкателем. Я не хотел быть палачом — ни плохим, ни хорошим. Однако я был вознагражден совершенно иначе, когда Пинг произнес: — Хорошим «объектом», потому что все ощущения усиливаются, если хорошо понимаешь механизм «ласки». Да, имеется четыре места — сердце, естественно, еще одно в позвоночнике и два в мозгу, — где воткнутое туда острое лезвие вызовет мгновенную смерть, как правило совершенно безболезненную. Вот почему эти слова написаны на бумажках только один раз: ведь как только какая-либо из этих бумажек попадает мне в руки, «ласка» заканчивается. Я всегда советую «объекту» молиться, чтобы она попалась как можно скорее. И женщины, и мужчины обычно молятся — сначала про себя, затем — вслух и иногда, конечно же, очень громко. «Объект» тешит себя этой надеждой — в действительности очень призрачной надеждой: четыре случая из тысячи, — что, согласитесь, придает агонии определенную утонченность.
— Простите, господин Пинг, — встрял Чимким. — Но вы так и не сказали, как долго длится «ласка»?
— Опять же это зависит, мой принц, частично от воли непредсказуемых богов и случая, а частично — и от меня. Если я не перегружен «объектами», которые ждут своей очереди, и хочу растянуть удовольствие, я могу вытаскивать бумажки через час. Если я устанавливаю, скажем, десятичасовой рабочий день и если случай позволяет нам пройти почти через всю тысячу свернутых бумажек, тогда «смерть от тысячи» может продолжаться до ста дней.
— Dio me varda! — воскликнул я. — Но мне сказали, что Дондук уже мертв. А ведь он поступил к вам только сегодня утром.
— Тот монгол? Да, он ушел прискорбно быстро. Его тело уже было повреждено предварительным допросом. Нет нужды сочувствовать мне, хотя я и благодарю вас, господин Марко. Я не слишком разочарован. У меня есть другой монгол, уже приготовленный для «ласки». — Палач вздохнул еще раз. — Вот тут мне действительно можно посочувствовать, ибо вы прервали мою медитацию.
Я повернулся к Чимкиму и, заговорив для секретности на фарси, спросил его:
— Неужели твой отец действительно установил эти… эти ужасные пытки? Для того, чтобы их выполнял этот… самодовольный любитель чужих мучений?
Ноздря, стоявший сбоку, начал многозначительно и поспешно дергать меня за рукав. Видимо, он заметил полный ненависти взгляд этого человека, который он вперил в меня, словно один из своих отвратительных щупов.
Чимким мужественно пытался подавить гнев, вызванный моими словами. Сквозь стиснутые зубы он произнес:
— Старший брат, — (обращаясь ко мне официально, хотя из нас двоих он был старше), — старший брат Марко, к «смерти от тысячи» приговаривают только за особо тяжкие преступления, и предательство возглавляет этот список.
И вот тут-то я понял, как ошибался в оценке отца Чимкима. Если Хубилай мог приговорить к такой чудовищной смерти своих соратников и соотечественников монголов — двух прекрасных воинов, чье преступление заключалось лишь в том, что они были преданы своему командиру Хайду, подчиняющемуся великому хану, — тогда то, что я увидел в первый день в ченге, никак не могло быть простой игрой на публику, призванной произвести впечатление на нас, посетителей. Очевидно, Хубилай вовсе не собирался предостерегать и поучать остальных, вынося такие приговоры. Его ни на йоту не заботило, что о нем подумают какие-то чужеземцы. (Я ведь мог никогда и не узнать об ужасной судьбе Уссу и Дондука; таким образом, это, разумеется, было сделано не для того, чтобы запугать нашу компанию.) Великий хан, безусловно, просто продемонстрировал свою абсолютную власть. Выяснять, критиковать или высмеивать его мотивы было равносильно самоубийству — к счастью, на этот раз у меня хватило ума промолчать, — и даже одобрять его действия не стоило, ибо сие было бесполезно. Великий хан ни в ком не нуждался: он просто делал то, что делал. Ну я, по крайней мере, извлек из всего этого урок: с этого момента и на протяжении всего времени моего пребывания в империи Хубилая я ходил проворно, а говорил неспешно.